А еще можно купить мороженое и послушать попс [81]. Да и в кино при случае зайти. И автомобили, кругом автомобили.
Я так до конца и не понял, полюбил я горы или нет. Ведь грустил же я, покидая их. Но я же их и ненавидел. Да, я стал их ненавидеть. А если я их и полюбил, то какого же черта это со мной происходило. Вот так вот я шел, вновь думая о городе, дескать, меня там прооперируют, и потом что? Что я буду делать? Пошлют ли меня в другой город. А не то опять в горы или в сельскую местность. Ну, а если останусь в городе? А там девушки!.. Увижу ли я Клаудию? Если да, то ведь я останусь с ней наедине... Очень меня вдохновляло остаться с ней наедине, как, впрочем, и с любой другой женщиной. Вновь целовать женщину, ласкать ее, дотронуться до нее рукой и прижаться к ней всем телом... В уме я перебирал, кто же из моих знакомых женщин находится сейчас в подполье и кого бы из них я, если Клаудия разлюбила меня и ее не будет, увидел бы с особым удовольствием. Какие же они, эти подпольщицы? Уже целый год прошел, как я в горах, и среди них могли появиться новенькие. Да и я уже целый год как никого не гладил по лицу и никому не поправлял выбившийся локон, никто не целовал меня и ничьей обнаженной кожи я не ощущал. Вот о чем я думал. А также об университете, ну, придется там снова работать, и если так, то кто же там теперь есть. Итак, если мне поручат заниматься студенческим движением, то с кем же я там столкнусь? И какие там новые девушки? Не суждено ли мне с одной из них сблизиться? Ну, а если меня пошлют в другой город и девушек там не будет, ну, разве кто из наших товарищей-подруг... Да откуда я знаю. Примерно так я размышлял в пути, а если мысли уходили куда в сторону, то это обязательно касалось гор. А вдруг меня убьют в городе, подумалось мне, ну, опознают и убьют. Или, что хуже, захватят живым? Ну нет, им достанется только мой труп... Наконец мы, скинув нашу партизанскую одежку, переоделись (я побрился, оставив только усы. Раньше, когда я ходил в легальных, то ни бороды, ни усов не носил). А потом продолжали наш путь вниз, пока не дошли до одного места, кажется, это было около Куа, где сели на общественный транспорт. Причем тогда я впервые после долгого времени услышал гул едущего автомобиля. Я узнал его по звуку. Мне было интересно: смогу ли я есть ложкой, вилкой с ножом после того, как я столько времени ел рукой как дикарь (да и жил, кстати, так же). В общем, мы сели в машину. Это был грузовичок- полуторка с сиденьями в кузове, куда набилось полным-полно народу. Пассажиры, которых я разглядывал, были одеты в самую разноцветную одежду. Они направлялись в тамошнюю деревеньку, и среди них я постепенно приходил в норму. Вообще-то ехавшие там люди были и из городских и из деревенских, поскольку до города мы еще не добрались, а находились где-то между горами и равнинной сельской местностью. И весь тот путь я вспоминал о том, о чем уже рассказывал. Об устраивавшихся нами демонстрациях с ветвями окоте, со свечами. О том, как, вернувшись из Чили, где я услышал лозунг «Кто не прыгает, тот мумия» (а во времена Альенде «мумиями» называли реакционеров), я выкрикнул: «Кто не прыгает, тот жаба», поскольку в Никарагуа «жабами» называли сомосовцев. И вот тут всем миром, то есть все участники демонстрации, растянувшейся на целых три квартала, мы начали подпрыгивать, повторяя «...кто не прыгает, тот жаба, кто не прыгает, тот жаба, кто не прыгает, тот жаба...». Да, всем миром начали мы прыгать, да так, что ночью гвардия заявилась ко мне на дом. Вот что я вспоминал, не осознавая, в какой степени остался прежним, то есть похожим на былого организатора подпрыгивающей демонстрации. Ведь я прошел горы, а теперь спускался вниз, не зная, что же впереди. Очень и очень не ясно было, что они там внизу решат. И опять начинал я вспоминать о демонстрациях, точнее, об одной из них, когда я сказал: «Каждый студент — по одной жестянке», и плакаты с такой надписью мы расклеили по университету. В итоге все студенты потащили с университетских помоек пустые жестяные банки, и мы провели демонстрацию с жестянками. Кстати, ехать в этом грузовичке было все равно, что подпрыгивать. К тому же он оставлял после себя столбы пыли, которые обычно летом поднимают все автомобили на грунтовых дорогах. И хотя до Леона было далеко, я уже начинал вдыхать его запахи, поскольку пыль проникала мне в нос, в уши и в глотку, волосы на голове приняли каштановый цвет, а руки и усы стали белесыми. Это напоминало мне Леон, запахи которого я вдыхал по мере того, как солнце жгло сильнее, воздух накалялся, а местность становилась равнинной. Леон ощущался еще и потому, что люди в машине начали укрывать платками от пыли головы и лица. Точно так, как мы это делали в Леоне во время извержения вулкана «Серро Негро» в 1971 г., когда пыль стояла столбом.
Тогда мы использовали это обстоятельство для борьбы против Сомосы, и в нависшей пыльной темени, когда клубы пепла оседали на Леон, Гато и я благодаря тому, что все завязывали лица платками, ходили, закрывая свои лица, на центральный рынок и, прогуливаясь среди корзин с маисовыми лепешками, устрицами и зеленью, говорили: «Какой ужас! Какой кошмар! Божье наказание, это божье наказание. Да, это нас Господь бог наказывает за то, что мы не сбросили Сомосу!», «Накажет нас еще Господь за то, что у нас Сомоса правит!» Так проходили мы мимо мясных рядов, повторяя: «Божье наказание! Божье наказание!» То же самое твердили мы и торговцам одеждой, и сапожникам, и погонщикам скота, а также торговкам всякой снедью: «Это будет длиться, пока мы не скинем Сомосу». И люди, которые были взвинчены тем, что из-за пыли падала торговля, начинали, вполне логично, искать, на кого бы направить свою злость. А мы им указывали, кто виноват во всем. И начинали говорить: «Этот сукин сын несет нам проклятье, с ним связаны плохие предсказания, так как он завел себе Динору» [82]. Вот так мы использовали сложившиеся обстоятельства, чтобы вести пропаганду против Сомосы и гвардии.
Ехать на этом грузовичке было все равно, что нестись в прошлое на машине времени. По мере того как ты едешь, изменяется тот облик местности, к которому ты уже привык за последние месяцы, а новый ее вид кажется тебе таким же, каким ты его знал с детства. Вот опять появилась ежовка, кустарник хиньокуаго, рожковые деревья, те же самые скалы и ящерицы-игуаны на прогретой солнцем земле. В общем, пока ты спускаешься вниз, ты как бы возвращаешься в прошлое. Не только в недавнее прошлое, когда ты уходил в горы, но и в твое детство и отрочество. Потому что, увидев ежовку и, к примеру, тыквенное дерево, я вспоминал, что в патио моего дома росло несколько таких деревьев, и мой отец нарезал из них лозу, чтобы отстегать нас, если мы слишком расшаливались. Так что, увидев их, быстренько уносишься в свое детство.
Уже к вечеру после восьмичасового пути мы прибыли в Саусе, где должны были сесть на поезд. Я, естественно, тут же вспомнил, как впервые садился на поезд в Леоне, и опять-таки вернулся в свое детство... Это возвращение с гор вообще стало сплошными скачками вперед-назад по прожитой жизни. Причем с такой скоростью и проворством, с какой обезьяны перескакивают с ветви на ветвь. Мысленно ты также быстро возвращаешься из своего детства в горы. Это какая-то скоротечная умственная акробатика, жонглирование отрезками твоей жизни.
В Саусе на улицах было мало народа, и мы пешком двинулись к вокзалу. Вскоре, завернув за угол, я увидел длинный, старый и весь черный поезд. Он был таким же, как и поезд из моего детства. И тогда я себя почувствовал так, словно течение жизни остановилось. Ведь все-все осталось как в детстве: и поезд, и толпа. И те выкрики лоточников: «...охлажденная вода!.. Свинина с юккой [83]... Кому свинину с юккой?..» Те же были носильщики, взваливающие на себя мешки, взвешивающие на весах грузы и складывающие их на тележки, чтобы подвезти к поезду. Кто-то пьет самогонку. На станции валяются пьянчуги. Невинные девочки просят милостыню. У одного угла вокзала приткнулись проститутки, а в другом расположилась бильярдная. Весь этот станционный шум был мне знаком. Замызганные люди, кто с курицами, а кто с узлами и сумками в руках, а эти тащат фрукты. Крестьянки из глухих деревень с красными-красными щеками накрасили себе не только губы, но и щеки, как они это обычно делают, ярко-красной помадой, еще бы, ведь они едут в город. Толпы толстенных старух в фартуках. Кем-то вспугнутая собака. Еще один пьяный, упавший с коня. Свиньи, пожирающие на улице детский кал. Свинопасы, загоняющие свиней в вагоны. Торговки, отгоняющие от своих товаров неуклюжих холощеных свиней, грязных и грузных. Какой-то полуколдун, чей попугай достает билетик с «судьбой» для каждого желающего, и толпящиеся крестьяне с растерянными лицами. А вот коробейник, предлагающий все излечивающую мазь. И наконец, гвардеец, все тот же гвардеец, стоящий у угла станции и ни во что не вмешивающийся...
Мы зашли купить билеты, и в коридоре, где их продавали, в нос ударил запах мочи. А тот, кто торговал билетами, был все тем же человеком с собачьим выражением на лице, и еще издали было видно, что он доносчик. Он протянул нам те же, что и всегда, билеты с пробитой дырочкой. Потом раздался обычный удар колокола, дающий отправку, и все поспешили закончить с покупками, а кондуктор — снять с вагона облепивших его детей. Послышались все эти «погоди минутку» и «передай мне охлажденной воды» или