пьянить.
(…хватит ли мне мужества смеяться над этим?..)
Я буквально падал с ног у окна, я колебался в нерешительности, как больной; печальный свет зари, небо над озером словно вторили моему состоянию.
Железная дорога с ее семафорами придает какой-то жалкий вид всему, что поневоле оказывается в их владениях… взрыв моего безумного смеха в сторону затерялся в мире станций, среди механиков, рабочих, встающих на заре.
Сколько встречал я в жизни своей мужчин и женщин, которые с тех пор
Почти никому не удается, рано или поздно, избежать ситуации, в которую я оказался загнан в данный момент; почти каждый из поставленных во мне вопросов жизнь и невозможность жизни задавали и каждому из них. Но солнце ослепляет, и, хотя это ослепление привычно для всех глаз, никто в нем не теряется.
Я не знаю, не упаду ли я в следующий момент, хватит ли руке моей сил дописать фразу, но неумолимая воля берет верх: я обломок за этим столом, утратив все, в этом доме, где царит молчание вечности, — но этот обломок здесь словно сгусток света, который, возможно, и распадается, но излучает сияние.
Когда на смену
Однако если в какой-то момент человек может сказать: «Вот он я! Я все забыл, раньше были только фантасмагория и ложь, но шум стих, и в безмолвии слез я слушаю…» — как не различить здесь странное чувство:
Мое отличие от Д. в моей страсти к
Это не успокаивает нервы…
Мое убожество — это ничтожность набожного человека, который не может ответить на непредсказуемый каприз Бога. Я вошел к Э. с задней мыслью о хлысте, вышел поджав хвост… и даже хуже.
Краткое отступление о безумии…
Э. с одичалыми глазами и стиснутыми в монотонном проклятии зубами, бормоча одно-единственное ругательство, и больше ничего: «Сволочь…», с отсутствующим видом, медленно раздирая свое платье, словно не находила рукам более разумного применения.
Я слышу, как стучит у меня в висках, и сладкий дух, исходящий от комнаты моего брата, все время ударяет мне в голову, уже опьяневшую от цветочных испарений. Даже в моменты своей «обожествленности» Д. никогда не достигал и никогда не источал такой душистой прозрачности.
То, что жизнь не освещает своими лучами, — бедное безмолвие смеха, сокрытое в интимных глубинах человека, — может быть — в редких случаях — обнажено смертью.
Должно быть, это и составляет мировую первооснову: ошеломляющая наивность, беспредельная непринужденность, пьяное возбуждение, жестокое: «Какая разница!..»
…даже размеренная христианская бесконечность предопределяет своей несчастной расстановкой пределов силу и необходимость их разрушения.
Единственным способом дать определение миру было прежде всего свести его к нашей мере, а затем,
Когда ты весь охвачен головокружением от ощущения какого-то неконтролируемого движения внутри, как не поддаться искушению встать на дыбы, проклинать, стремиться любой ценой ограничить то, что не может иметь границ? как не обрушиться вниз, говоря себе, что все во мне стремится остановить убивающее меня движение? А поскольку это движение связано и со смертью Д., и с несчастьем Э., то как не признать в конце концов: «Мне невыносимо то,
Но если бы удача изменила, этот момент сомнения и тревоги лишь удвоил бы мое сладострастие!
Не это ли ключ к уделу человеческому — что христианство, установившее границы, необходимые для жизни, поскольку страх поместил их слишком близко, — оказывается источником тревожного эротизма — то есть всей эротической бесконечности?
Я даже не сомневаюсь, что, если бы не бесстыдное вторжение к Э., я не испытал бы того
Мгновение сообщничества и интимности, когда держишься за руки со смертью. Мгновение легкости на краю пропасти. Мгновение безнадежное и безысходное.
Мне остается — я знаю это — лишь дать волю неощутимо скользящему плутовству: легкое изменение — я заставляю навек замереть то, от чего я цепенел: я трепещу перед Богом. Я довожу до бесконечности страстное желание дрожать!
Если человеческий разум (граница) будет преодолен тем самым предметом, которому была определена граница, если разум Э. не выдержит, мне останется лишь настроиться на тональность эксцесса,