который разрушит, в свою очередь, и меня самого. Но
В нечеловеческом молчании леса, в свинцовом, давящем свете тяжелых черных облаков — зачем пошел я в тревоге к нелепым образам Преступления, которое преследуют Правосудие и Месть?35 Но в конце концов в лучах феерического солнца и в цветущем одиночестве руин — я нашел лишь полет и восхитительные крики какой-то птички — маленькой, насмешливой и наряженной в пестрое экзотическое оперенье! И я вернулся, сдерживая дыхание, купаясь в ореоле невозможного света, словно чья-то неуловимая хватка заставляла меня стоять на одной ноге.
Словно молчание грезы было самим Д., проявляющимся в вечном отсутствии.
Я вернулся домой тайком — во власти колдовства. Мне казалось: достаточно одного дуновения, чтобы опрокинуть этот дом, который накануне похитил у меня брата. Дом бы исчез, как Д., и оставил бы за собой пустоту, но пьянящую, как ничто на свете.
Я только что еще раз заходил в спальню брата.
Мертвец, я сам и дом — подвешенные вне мира, в пустой части пространства, где прозрачный аромат смерти опьяняет все чувства, раздирает их и вызывает напряжение, доводящее до тревоги.
Если бы я вернулся завтра в мир простых — звучащих — слов, я должен был бы притворяться, подобно призраку, когда он хочет, чтобы его принимали за человека.
Я прокрался на цыпочках рядом с дверью Э.: ничего не слышно. Я вышел на террасу, откуда видно, что происходит в комнате. Окно было приоткрыто, и я увидел, как она без движения растянулась на ковре — длинное тело, непристойно одетое в черный кружевной корсет.
Руки, ноги и волосы расходились лучами в разные стороны, разметанные в беспорядке, словно щупальца спрута, центром этого излучения было не лицо, обращенное к полу, а то, другое лицо, с глубоким надрезом, лицо, наготу которого подчеркивали чулки.
Неторопливый поток удовольствия — в некотором смысле то же самое, что поток тревоги; поток экстаза близок и тому и другому. Желание отхлестать Э. происходило вовсе не от похотливого желания: мне хотелось бить только в истощении, я полагаю, что по-настоящему жестоким может быть только бессилие. Но в том хмельном состоянии, в каком меня держала близость мертвеца, я не мог не прочувствовать тяжелой аналогии между
Склонившись над балюстрадой террасы, я увидел, как пошевелилась ее нога; я мог бы сказать себе, что и у мертвого тела тоже иногда возникают такие вот легкие рефлексы. Но ее смерть в этот момент могла бы добавить к тому,
Почему этот стон — это рыдание, что подступает, не разражаясь слезами, — и это ощущение бесконечной гнилости менее
Но я не сомневаюсь, что в мое отсутствие Э. надела тот самый праздничный убор и пошла в комнату мертвеца. Рассказывая о своей жизни с моим братом, она говорила мне, что тот любил ее именно в таком полураздетом виде.
Мысль о том, что она входит в комнату мертвеца, буквально сжимает мне сердце…
Вернувшись к себе, она, должно быть, разрыдалась: этот мгновенный образ — не образ смерти и не образ нестерпимой похоти — это образ детской скорби.
Непременные недоразумения, ошибки, скрежет вилки по стеклу — все, что возвещает об отчаянии ребенка, словно пророк, возвещавший о приближении беды…
Когда я снова проходил перед дверью Э., у меня не хватило духу постучать: там ничего не было слышно. Я ни на что не надеюсь, и меня гложет чувство непоправимого. Мне остается только вяло желать, чтобы к Э. вернулся разум и жизнь продолжалась.
Могущество
Позволю ли я себе тоже упасть?
Чем дольше я пишу, тем больше писание мое сбивает меня с толку.
Я так устал, что мечтаю весь раствориться.
Стоит мне взять за исходную точку какой-либо смысл, как он исчерпывается… или же в конце оказывается бессмыслица…
Неожиданно попался кусок кости: с какой жадностью я грыз его!..
Но как остаться растворенным — в бессмыслице? Это невозможно. Простая, чистая бессмыслица обязательно выходит на какой-нибудь смысл…
…оставляя привкус пепла, безумия.
Я смотрю на себя в зеркало: побитые глаза, лицо погасшее как окурок.
Мне хочется уснуть. Но когда я давеча увидел закрытое окно Э., что-то кольнуло в сердце, и я не в состоянии это переносить, я не сплю, распростертый на кровати, где и пишу. (На самом деле гложет меня моя неспособность ничего предпринять. Когда я увидел ее на полу, через открытое окно, я испугался, что она приняла яд. У меня больше нет сомнений в том, что она жива, ибо теперь окно закрыто, но я не могу выдерживать ее ни живой, ни мертвой. Я не допускаю, чтобы она ускользала от меня, под прикрытием закрытых окон или дверей.)
Я не замыкаюсь в мысли о несчастье. Мне представляется свобода облака, что заполняет небо, быстро и неспешно образуется и распадается, черпая свою всезахватывающую мощь в зыбкости и разорванности. Так и моя несчастная рефлексия — она была бы слишком тяжела, если бы не крайняя тревога, — в тот момент, когда я вот-вот не выдержу, она открывает мне могущество…
Эпилог