свое состояние болтовней.
- Все у нас есть, ерунда какая...
- Не знаю, - пробормотал он, - я в восемьдесят четвертом родился, совок толком не застал. Но мать говорит - отстойно было.
- Вов, - попросил я, - если не можешь молчать, то хоть говори по-человечески, я тебя не понимаю.
- Отстойно - значит, плохо, - терпеливо разъяснил парень. Ну, железный занавес, цензура, потом это... как его... дефицит.
- У меня настроения нет тебе лекции читать, - я заметил мелькнувшее где-то вдалеке светлое пятно и замедлил шаг. - Сейчас - тихо, там кто-то есть.
- Ясное дело, есть, - удивился Вова. - Это же метро!
Донеслось эхо голосов. Я пригляделся: навстречу нам шли двое, одного из которых я уже где-то встречал, мне показались удивительно знакомыми его короткие светлые волосы, выступающие скулы, близко посаженные глаза... Он тоже наклонил голову, всматриваясь, и тут - я понял, кто это!
- О-о, старый знакомый! - он заорал первым. - Опять ты!..
- Генрих, - я кивнул, торопясь навстречу с непонятным мне самому облегчением.
- Мужики! - радостно взвыл Вова.
Второй мужчина тронул Генриха за плечо:
- Может, объяснишь?.. Нам за это по голове настучат, слишком их много...
- Погоди... Привет! - Генрих протянул мне руку. - А я уж занервничал: смотрю, Вовка идет, а с ним - чужой кто-то... Ты что тут делаешь? У тебя тоже билет?..
Я развел руками:
- Не поверишь - я случайно здесь. Если все объяснять, тем более не поверишь.
- А я думал, ты тоже едешь.
- Куда?
Генрих задумался, рассматривая мое лицо:
- А хочешь - поехали. Еще три места... Что у тебя с глазом?
- Куда, к вам?
Он кивнул:
- Нас теперь, думаю, совсем прикроют. После сегодняшнего. Такое получилось гадство... А я ведь с самого начала был против. Но кто меня послушает?.. Обидно. Я тут столько лет пробыл, теперь возвращаться, а я буквально ничего не помню. И остаться нельзя, и домой не тянет. Вот такая история...
Его спутник вдруг встрепенулся, прислушиваясь:
- Поезд?..
- Рано, - спокойно отозвался Генрих. Весь его вид говорил о том, что бояться ему нечего. - Это дрезина.
Они озабоченно переглянулись, потоптались на месте.
- Ладно, - Генрих пожал плечами. - Пойду.
- А где... эти, которые громили кабинеты? - отважился спросить я.
Он поморщился:
- Не надо. Не затевай ничего сейчас. Мы уедем, вы взорвете тоннель и забудете. Ради Бога... извини, я забыл, как тебя зовут. Люди хотели, как лучше, а вышло, как всегда.
- Ты знаешь, сколько наверху трупов?
- Не был я наверху! - отрезал Генрих и пошел прочь, сунув руки в карманы. - Не был! И не хочу!
...Коридор уползал в глубину, разветвлялся, от него отходили какие-то совсем темные и сырые рукава с мелкими лужами на полу и шныряющими там и сям крысами, но основной путь оставался сухим и более- менее освещенным, откуда-то слышались голоса и шаги. Я шел, каждую минуту ожидая нападения, но никто, кажется, и не вспоминал обо мне: все носило следы поспешного бегства. Здесь пробежала толпа, и мне то и дело попадались валяющиеся на полу затоптанные листки, чей-то шарф, перчатка, коробок спичек, странное маленькое устройство с антенной - я поднял его, повертел в руках и машинально сунул в карман. По стене, петляя между толстыми кабелями, бежала меловая пунктирная стрелка, сестрица той, что я нарисовал для солдат. Ровный гул, которым пропитался сам воздух, становился все ближе, и я уже различал в нем металлическое постукивание, треск и тяжелые вздохи какого-то механизма.
Как же так? Все это время, долгие годы, под нашим городом ходит это самое спецметро, и никто ничего о нем не знает. Целая жизнь протекает тут скрыто от человеческих глаз, приходят и уходят поезда, прибывают и убывают загадочные люди с той стороны, и все это - под специальной зоной, под железной дорогой, под домами - даже под служебным домом, где я прожил половину жизни! И я об этом даже не догадывался - и не догадался бы, если б не украл куртку. Странное, исключительное, незабываемое, но - совершенно бесполезное знание. Цепь случайностей привела меня в это место, но вскоре я его покину и заживу своей жизнью, ничего для меня не изменится от того, что существует все-таки на свете какой-то параллельный мир, где есть 'телевидение' и 'компьютеры', где люди летают в космос, а дети не носят пионерских галстуков. Мне не хочется туда. Я дома.
Коридор немного расширился, и справа вдруг возникла узкая дверь, за которой на чемоданах, тревожно переговариваясь, словно птицы на ветках, сидели несколько человек в расстегнутых пальто. Это напоминало зал ожидания аэропорта Лариново: небольшая комната, яркая лампа, застекленные таблицы и графики на стене, пассажиры. На меня не обратили внимания, лишь какой-то мужчина поднял голову от широко развернутой газеты, мазнул по мне усталым взглядом и снова уткнулся. Это были наши люди, не чужие, и они собирались ехать куда-то, даже не зная, кто или что их там встретит. Ни на одном лице не было страха, лишь в воздухе, как запах, ощущалось напряжение.
Что-то не дало мне пройти мимо, зацепило взгляд, и я всмотрелся оставшимся глазом в склоненные над чтением или вязанием головы. Одна из них робко повернулась, и я чуть не вскрикнул от изумления: на широком фанерном чемодане с блестящими застежками, съежившись и обняв себя руками, сидела Хиля.
Последние пару лет мы почти не виделись, она постоянно находила предлоги, чтобы избежать со мной встречи, а я, проклиная мягкость своего характера, не решался настаивать. В глубине души у меня жила даже не надежда, а лишь слабый отголосок прежней надежды на то, что, может быть, у нас еще не все потеряно, и когда-нибудь мы вновь соединимся. Я привык на это надеяться, жил этим, особенно в минуты одиночества или осенью, в пору частых дождей, серых утр, тоскливых фабричных гудков и мокрых зданий, окружающих меня, словно стены клетки. Я выходил из дома на два часа раньше и брел на службу пешком, все время вдоль одного и того же длинного кирпичного забора, голубого в жару и грязно-серого в ненастье, брел, мечтая, что в один прекрасный день Хиля все поймет и вернется, и у меня снова будет семья. Мечты здорово помогают человеку жить.
В конторе я часто ловил себя на том, что жду ее звонка. Возвращаясь домой, первым делом проверял почтовый ящик. Но она не писала мне, а если и звонила, то исключительно для того, чтобы узнать чей- нибудь телефон и поболтать для приличия о погоде.
А я думал о ней, пересматривал наши семейные фотографии и открытки, которые Хиля в детстве дарила мне к праздникам. Иногда она мне снилась, и во сне все у нас было хорошо, мы снова, как раньше, сидели в светлом вагоне электрички и смотрели на проносящиеся пейзажи...
И даже в больнице, когда Трубин заговорил о 'конусе', первый человек, который пришел мне на ум - Хиля, именно ее я захотел увидеть, даже если потом мне придется умереть.
...Она поднялась со своего громоздкого чемодана, машинально заправила за ухо выбившуюся прядь волос, улыбнулась, шагнула ко мне, неуверенно пожимая круглым плечом. Время обошлось с ней несправедливо, заставив раздаться в стороны и отяжелеть ее когда-то воздушную фигуру. Теперь, в свои тридцать три, она выглядела женщиной, а не девушкой, и ощущение вот этой безнадежной, окончательной женской зрелости, взрослости ранило меня больше, чем равнодушно-приветливый ее взгляд из- под ровно подстриженной челки. Волосы у нее потемнели, она сделала завивку и казалась от этого еще старше, впечатление усиливала и грубая, какая-то бесполая одежда: тяжелое пальто, зимние боты, пуховый платок на плечах. На меня смотрела, щурясь в ярком свете лампы, совсем незнакомая, некрасивая, усталая и - что