теперешнего, как ни странно. Та же линия виска, щеки, подбородка, разрез глаз, улыбка. Впервые увидел, разглядел! Хотя Марина и многие давно говорят, что мы похожи.
Но это внешне. А внутренне? По сути?
Что, если, выросши, ты станешь совсем другой, чем мне мечтается? Или просто будешь читать вот эту самую главу и думать – явился в гости, осуждает хозяев, в сущности хороших людей… А ещё мнит себя христианином, учеником отца Александра. И будешь права. Я тоже слабый, несовершенный человек. Если хочешь знать, я и пришёл–то сюда в надежде, что Бог поможет мне преодолеть свою нелюбовь, принять их такими, как они есть.
Больше помочь некому.
Первая часть Большой книги получается чуть ли не гигантской, а я, к счастью, ещё не написал и половины. Думаю, одолев фолиант один–другой раз, ты впоследствии сможешь открывать его, где захочешь, наугад, и всегда получишь почти отдельную историю. В каждой, если вдуматься, скрыта моя тайна. Моя смерть не властна теперь стереть, погрузить в небытиё то, о чём я уже успел рассказать.
Одна из этих историй была посерьёзней, чем нечаянный поджог в Ташкенте ковров на соседском балконе. Она могла стоить мне погубленной молодости, если не всей жизни.
Заметила ли ты, что я намеренно стараюсь не особенно вдаваться в этой книге, да и во всех остальных тоже, в отображение так называемых социальных проблем? Меня интересует неповторимое, частное, а не общеизвестное, о чем можно прочесть у легиона других авторов.
Тем не менее, представь себе своего будущего папу Володю. Худого, шестнадцатилетнего. Пользуясь тем, что родители ушли на работу, летним утром он сидит перед большим, раскрытым во двор окном, пишет письмо товарищу Сталину.
Вольный ветерок шевелит падающие на лоб кудри, выдранные из школьной тетради листы в линеечку. В правой руке – авторучка, в другой дымится толстая, ароматная папироса «Катюша».
Пока этот подросток занимается сразу двумя опасными делами – пишет письмо Сталину и предаётся курению, вкратце расскажу, какие события этому предшествовали.
Год назад, в мае 1945 окончилась Великая Отечественная война. Как все, я был счастлив, наконец дождавшись победы. Я хорошо помнил, что если бы фашисты добрались до мамы и папы, до меня, они обязательно убили бы нас, а потом на железных тележках вкатили бы наши окровавленные тела по рельсам в огненную печь. Я уже знал об этом из кинохроники. Видел. Если бы не Советская армия, я превратился бы в дым из трубы крематория, в пепел, разбросанный по полям проклятой Германии.
Беспокоясь о судьбе своего друга Рудика, я снова написал его тётке, но ответа не получил.
Год назад, утром 9 мая я был одним из десятков тысяч людей, заполнивших Красную площадь. Плакали от счастья, подбрасывали в воздух офицеров и солдат, разливали по стаканам водку, пели песни и опять утирали слёзы. Тут и там я видел кинооператоров, снимающих с рук, с укреплённых на треногах кинокамер, может быть единственный в многовековой истории страны миг неподдельного всеобщего счастья.
Эти документальные кадры до сих пор периодически показывают по телевизору. Тщетно ищу в массе людей себя. Не повезло. Не попал в кадр.
Незадолго до парада Победы мне исполнилось целых 15 лет!
…Ты сейчас и мечтать не можешь о таком взрослом, самостоятельном возрасте. Терпеливо делаешь круги на трёхколёсном велосипеде у моего письменного стола, ждёшь, когда я, наконец, кончу работать, и мы начнём вместе пускать обещанные «пыльные музыри», то есть мыльные пузыри. Я и забыл, что няня Лена выбежала в магазин за свёклой, морковью и картошкой, чтобы сварить тебе борщик, а также за бутылкой «Столичной» к обеду по тому случаю, что вчера я получил деньги от моей группы. И сегодня выдам ей очередную зарплату.
Погоди, Никочка, погоди. Слышишь, уже вернулась Лена, хлопнула дверью лифта, топает сапогами у двери, сбивает снег. Пока она будет чистить овощи, варить борщик, накрывать в кухне на стол, ещё успею кое о чём рассказать.
Итак, при всём том, что я в пятнадцать лет сочинял стихи, еженедельно обсуждавшиеся наряду со стихами других вундеркиндов в Центральном доме художественного воспитания, а на моем письменном столе вперемешку с ненавистными учебниками по математике и немецкому языку, «мраморными» книгами философов лежали томики Маяковского, Багрицкого и Уолта Уитмена, помню себя за таким занятием, не шибко отличающимся от пускания «пыльных музырей»: я часами закручивал на столе колёсико от разобранного будильника. Подобное крохотной юле, оно устойчиво вращалось, а я быстро считал – раз, два, три, четыре и т. д. Каждый оборот в моём понимании был равен году. Хотелось узнать, сколько проживу.
Теперь я жаждал достичь тридцати лет, то есть дожить до казавшегося фантастически далёким 1960 года. А колёсико всё вращалось…
В пятнадцать лет особенно хочется жить. И жить вечно. Любить, быть любимым.
А ещё мне хотелось писать стихи, как писал Маяковский. Уже к тому времени он стал для меня самым любимым поэтом, погибший, он казался самым живым, близким человеком. Более близким, чем родители.
Рано или поздно колёсико начинало крениться, валилось на бок, замирало…
Ты поела борщика с тефтелями, умылась и заснула. Я выдал Лене зарплату за месяц, мы выпили по стопарику водки, тоже похлебали борща. Она вымыла посуду. Ушла. А я, не в силах бороться с навалившейся дремотой, прилёг рядом с тобой. Ты спишь, как спят котята – утопив лицо в лапках. Наверное, уже забыла кошечку, из–за которой я тебя чуть не потерял в Турции, в «Грин–центре». Как давно всё это было – пять месяцев тому назад! Странно, более близким видится тот июньский день 1946 года, когда я писал письмо Сталину.
За одну–две недели до этого отчаянного поступка папа впервые повёл меня мыться в Сандуновские бани. Помню, я ужаснулся зрелищу голых мужиков, суетящихся в пару с шайками и вениками. И было стыдно своей наготы.
По выходе отец завёл меня в какую–то столовую, то ли на Петровке, то ли на Кузнецком. Впервые, как большому, взял мне и, конечно, себе тоже, по кружке пива, по тарелке вермишели с котлетой.
Пиво мне не понравилось. Котлета с вермишелью оказались прокисшими.
— Не говори маме, – сказал отец, вставая из–за покрытого липкой клеёнкой стола.
Только успели мы подняться, к нам кинулся какой–то измятый мужичок: «Уходите? Больше не будете?»
Он призывно взмахнул рукой куда–то в сторону раздевалки.
Оттуда, громко топоча, набежали двое детишек с бабушкой. Не забыть, как они дрожащими руками хватали остатки хлеба, торопливо доедали наши объедки.
Словно пелена спала с глаз.
Легко быть бесстрашным, когда не имеешь представления об опасности.
Твой папка писал Сталину о том, что нельзя позволять льстить себе чуть ли не в каждой газетной статье, по любому поводу славить, говорить о его «мудрых указаниях» насчёт повышения добычи угля или яйценоскости кур.
Уверенный, что вождь народов не знает об истинном положении дел, что от него скрывают правду, я писал о появлении новой, советской буржуазии, заражённой антисемитизмом, о безногих и безруких бывших солдатах и офицерах, просящих милостыню на улицах Москвы, о голодной семье, доедавшей объедки в столовой. И, наконец, извещал Иосифа Виссарионовича о том, что «решил создать партию молодёжи «Революция продолжается», сочинил Устав, который и высылаю вместе с письмом для советов и замечаний».
«Устав» я действительно сочинил. Текст его, помню, занял четверть школьной тетрадки. Оставалось назавтра всё это переписать аккуратным почерком и отправить с Центрального телеграфа по адресу