ухо!" - но на то он и был приезжий.) Этот мирок - не временное пристанище,
эти люди - не бродяжьего племени, по меньшей мере половина из них никогда
и никуда отсюда не тронется, а между тем в духовном отношении здесь
подлинное кочевье. Звонит телефон, и бармен кивком подзывает Дорис к
стойке. В восьмом номере дожидается клиент. Отчего меня больше влечет на
западный берег, где при золотистом свете огромной газовой люстры мои
родители чинно играют в бридж с мистером Элиотом Пинкемом и его супругой?
Жаркое - это оно виновато; воскресное жаркое, купленное у мясника в
соломенной шляпе-канотье с фазаньим крылом за лентой. Жаркое, я полагаю,
являлось к нам домой в четверг или пятницу на велосипедном багажнике, -
являлось куском мяса, завернутым в окровавленную бумагу. Было бы очевидным
преувеличением говорить, будто это мясо обладало взрывчатой силой фугасной
бомбы, способной ослепить тебя и оскопить, и все же сила его воздействия
была непомерной. Обедать садились, придя из церкви. (Брат в это время жил
в Омахе, так что нас было трое за столом.) Отец точил большой нож и
отрезал им кусок. Отец у меня очень ловко управлялся с топором, с
поперечной пилой, умел в два счета повалить большое дерево, но воскресное
жаркое было особь статья. Он отрезал первый кусок - и мать испускала
вздох. Стоило слышать, как она это проделывала - глубоко, тяжко, можно
было подумать, что самая жизнь ее держится на волоске. Что душа вот-вот
оборвется и отлетит из ее раскрытого рта.
- Неужели трудно усвоить, Лиэндер, что баранину режут поперек волокна?
Сим возвещалось начало сражения за жаркое; далее следовала словесная
перестрелка, до того дробная, нудная и заранее известная наизусть, что
пересказывать ее нет смысла. На пятой или шестой колкости отец, потрясая
ножом, рявкал:
- Будь добра, не лезь не в свое дело! Замолчи, будь добра!
Мать снова испускала вздох и клала руку на сердце. Еще секунда - и оно
перестанет биться. Вслед за чем, вперив взор в пространство поверх стола,
она роняла:
- Чувствуете, как в воздухе веет свежестью?
Чаще всего, понятно, в воздухе ничем не веяло. Воздух мог быть какой
угодно: душный, морозный, сырой - неважно. Реплика была одна для любой
погоды. Что скрывалось за этим славным иносказанием? Надежда?
Безмятежность любви (которую, я думаю, ей не довелось испытать ни разу в
жизни)? Или щемящее воспоминание о летнем вечере, когда мы, в любви и
ладу, мирно сидели на зеленом лужке над рекою? Или то было нечто сродни
улыбке, которую в минуту полного отчаяния человек посылает вечерней
звезде? Или пророчество, что грядет поколение, до такой степени наторевшее
в уклончивости, что ему вовеки не сподобиться такого чуда, как встреча на
равных с неподдельным чувством?
Смена декорации: мы в Риме. Весна; ласточки благоразумно слетаются в
город, где их не достанет пуля ретивого охотника из Остии. От птичьего
гомона вокруг как будто светлей, хотя сияние дня постепенно тускнеет. И
тут со двора несутся женские вопли. Кричит американка.
- Ах ты, дерьмо проклятое, поганец, псих никчемный! Гроша заработать не
можешь, всех друзей до единого растерял, в постели с тобой тоска
зеленая...
Никто ей не отвечает, и ты в недоумении - с темнотой она скандалит, что