заинтригованы.
— Сомати достигается медитацией, — поспешно выдал три слова головастый, а потом долгий десяток эфирных секунд молчал, размышляя. — М-м, дело в том… Дело в том, что, медитируя, человек входит внутрь своей души. Для того чтобы достичь сомати, нужно полностью освободиться от отрицательной душевной энергии. При глубоком сомати пульс останавливается, метаболическая энергия снижается до нуля, а тело приобретает каменно-неподвижное состояние. — Голос его становился всё размеренней и в то же время весомей, головастый как будто сам впадал в медитацию. — Наверняка многие видели картину, где изображён человек в позе лотоса, у него длинные ногти на руках и ногах, очень длинные волосы, борода стелется по земле. Кисти рук, лежащие на коленях, направлены ладонями к небу. Зрачки глаз закатились, и мы видим только белки. Тело очень худое, мышцы напряжены… Вот так и выглядит человек в состоянии сомати. И в таком состоянии он может находиться многие тысячи лет. Дело в том, что время в сомати течёт в семьсот семнадцать раз… в семьсот семнадцать — вдумайтесь! — раз быстрее, чем обычный ход времени. Поэтому неудивительно, что в пещерах Тибета пребывают люди из прошлых земных цивилизаций — лемурийцы, атланты. И они в критический для нашей планеты момент, после неизбежной гиперкатастрофы, выйдут…
— О господи, бред какой, — вздохнула Валентина Петровна, вырываясь из послушного созерцания головастого. — Какие вам всё катастрофы… Делать нечего. — Глянула на часы и испугалась: половина первого ночи.
Даванула на красную кнопку пульта. Экран вспыхнул и погас, растворяя синеватый силуэт проповедника в громоздких очках. Валентина Петровна поднялась, поставила будильник на шесть часов и, ругая шёпотом всех этих соматиков, параноиков, коматозников, пошла спать.
Завтра предстоял очередной трудный, насыщенный важными делами день.
Может, не заезжать?
— Может, не заезжать, а то опоздаем? Неудобно как-то…
Лена была его третьей женой, и хотя вместе они прожили почти десять лет, Версилова она не застала, никогда его не видела да и не слышала о нём почти ничего.
Топилин и сам в точности не знал, зачем позвонил, договорился о встрече, но он привык настаивать на своём, тем более машину вёл он и знакомые, к которым они ехали на дачу, были тоже его.
— Ничего, подождут. В конце концов, это дело пяти минут. Когда я ещё там окажусь? Специально же не поеду…
— Ну смотри, — вздохнула жена, — я останусь в машине.
— Как знаешь.
Виной всему было хорошее настроение. Раннее майское утро, солнечное, непрогретое, пахнущее холодком и смоляными почками, ударило в окно, как только Лена отдёрнула занавеску. В мае, конечно, такое утро не редкость, но поди доживи до мая, дотяни — через промозглую осень и бесконечную зиму, через позднюю весну, наконец.
В свои весомые шестьдесят Топилин каждую новую весну принимал с благодарностью, не то что в молодости, когда всё казалось должным, само собой разумеющимся. Повалявшись немного, он встал, подошёл к окну, увидел светло-зелёную дымку начинающейся листвы и испытал первозданную радость только что родившегося на свет существа.
За чашкой утреннего кофе его вдруг осенило — маршрут сегодняшней поездки лежит мимо деревни Старостино. Той самой, где он провёл когда-то два лета кряду и где теперь безвылазно поселился его товарищ. Точнее, бывший всё-таки товарищ — Версилов. Недолго думая Топилин позвонил. Голос в трубке прозвучал на удивление вяло, малахольно, и после того, как они коротко поговорили, Топилина настигло отрезвление. Зачем звонил? Ради чего встречаться? Повёл себя как полоумный или как мальчишка. Но вспомнив, что давно уже хотел забрать у Версилова стопку антикварных книг, он успокоился. Всё-таки книги были ценностью, да.
Новенький внедорожник элегантного бежевого цвета плавно мчал по израненной морозами и оттепелями дороге, таящей ямы и трещины в самых неожиданных местах. Как живой, он чувствовал, где слегка подпрыгнуть или присесть. Объезжая препятствия, был послушен и мягко бухал на асфальтовых швах, деликатно покачивая пассажиров. Они ехали уже полтора часа.
Ярко синело небо. В едва проснувшемся лесу успел сойти снег, а на полях с бесцветной, как старческие волосы, травой, вовсю пробивалась нежная зелень первых ростков, и кое-где пронзительно желтели яркие грибки мать-и-мачехи. Мелькали речки, мосты, овраги, деревеньки. В одной из таких — обычных, маленьких — и жил Версилов.
Свернув под указатель, Топилин насторожился: всё-таки за двадцать лет всё могло измениться… Но только не в русской деревне. На своём месте оказались и колхозная ферма, теперь, правда, заброшенная, уныло отсвечивающая оголёнными рёбрами каркаса, и крепенькая, чуть покосившаяся водонапорная башня у линии леса, и потемневшие, ветшающие домики, и спуск к реке, где живописным изгибом блестела на солнце вода. За речкой — поля, леса, бескрайняя, как вечность, русская равнина, простирающаяся за горизонт, успокаивающая своим постоянством и плавностью линий.
«Последний дом в деревне» — помнил Топилин. Найти его оказалось легко — новых за все эти годы так и не завелось. Вдали от дороги, на отшибе от других, убогий — в три окна, потемневший, со следами светлой краски на резных наличниках и покосившимся, кое-где подпёртым шестами почерневшим