как можно видеть дым и отрицать его? Если ты видишь, что один человек чист, а другой запятнан грязными желаниями, что первый благоденствует, одарен божьей милостью и вознагражден за свою добродетельность властью и богатством, а второй тянет лямку с утра до ночи, несчастен, голоден, беден, страдает от болезней и плохой гигиены, — если ты видишь все это, как можно не признать превосходство первого и ущербность второго? Как можно не верить, что в наших землях обитают две расы — благословенная и проклятая?
Вот и получается, что нам выгодно лгать насчет дыма. Сигареты и леденцы, порок и добродетель, черное и белое: какое примитивное представление о нашей жизни! И все же оно оказалось долговечным, глубоко вросло в наши души, и теперь мы запросто отвергаем то, что говорят нам наши чувства, защищая эту грубую ложь даже вопреки собственным интересам.
Нет, дело не в дыме, а в том, во что мы постепенно стали так крепко верить. Мы должны переосмыслить свое понимание добра и зла, должны заново научиться воспринимать дым. Но как? Нам нужен знак. От самой земли. От самих небес! Шторм. Испепеляющий пожар. Стихия, которая снесет власть имущих и излечит нас от заученной лжи. Мы мечтали о мире, где люди будут спорить и любить без страха прогневить Бога.
О, все закончится довольно скоро. Несколько недель, месяц, максимум — два. Но этого будет достаточно для нового начала. Tabula rasa. Второе детство человечества. В первый раз мы выросли кривыми.
И я повторяю, Томас: никаких чудовищ. Мы не собирались выпускать в воздух черноту сигарет, этот порок фабричного изготовления, собранный с тюремных стен и тел безумцев. Эту пуританскую версию греха. Моя бутыль и эти бассейны — им предстояло стать лишь растопкой, как точно выразился Чарли: искрой, которая потухнет, зажегши настоящее пламя. Сажа во внешнем мире — это слабая, человеческая, спящая сажа. Она есть в воде, в почве, в каждом кирпиче. Мы хотели освободить ее, оживить, позволить ей наполнить воздух, позволить ей говорить. И пусть с ее помощью люди узнают друг друга. Мы хотели побороть ложь о том, будто мы грязные существа, будто любая утрата способности управлять собой ведет к убийству, а любая страсть — к насилию. Страсть! Гибкая, вечно меняющаяся страсть, не разделяющая, а объединяющая страну.
Ведь что такое дым? Стремление. Отвага. Гнев. Тот страх, который складывается в кулак. Борьба. Торжество. Надежда. Животная часть в нас, которая никогда не будет никому служить. Не будет делать домашних заданий. Не будет исполнять приказов. Я мечтала о мире, где люди не будут слугами.
Скажи мне, Ливия, скажи честно: разве это не прекрасная мечта?
Проходит несколько мгновений, прежде чем Ливия отвечает. Лицо ее стало очень темным. Она словно подхватила от матери лихорадку.
— Ты хотела сотворить мир, в котором никто не станет подставлять вторую щеку, — наконец говорит она.
— Возможно, дитя мое. Но для чего нужно подставлять щеку, кто подсчитает прибыль от этого? В конце концов, может, кто-нибудь да станет это делать. В дыме есть любовь. А в дисциплине ее нет. Я надеялась, что к этому времени ты уже все поняла.
Томас слушает мрачно и недоверчиво, Чарли — задумчиво, невольно сопереживая. Ливия же не удовлетворена ответом: красноречие матери и легкость, с которой слова слетают с ее губ, вызывают у нее подозрение. Опять Грендель склоняется, чтобы поднять леди Нэйлор на руки, и опять Ливия не дает ему это сделать, останавливает грозным взглядом, под которым он робко съеживается.
— Я не верю тебе, мама. Хочу верить, но не получается. Ты говоришь о перемене и о новом Эдеме. Но я-то хорошо тебя знаю. В глубине души тебе совершенно наплевать на революцию, на власть и прежде всего — на простой народ. Но тогда почему, мама, почему? Только потому, что папа сошел с ума? Ты была готова переделать мир, потому что он перестарался с дисциплиной?
Ее мать вздрагивает и поднимает на дочь здоровый глаз, в котором теперь горит холодная ярость.
— Ты была слишком юна, чтобы видеть это, Ливия. Видеть, как он изменился. Счастливый, здоровый мужчина. Любящий радости жизни. — Закашлявшись, она вынуждена ненадолго прерваться, но потом продолжает: — Он запретил повару класть соль в его еду, чтобы она не разогревала мысли. Он не спал, боясь, что во сне к нему придет дым. И перестал приходить ко мне в постель. — Баронесса опять делает паузу, ищет языком влагу, чтобы сплюнуть. — Он разрезал меня, Ливия! Вскрыл, как труп. Меня, женщину, которую любил. И при этом не дымил. Ты хотела бы жить в таком мире?
Ливия смотрит на мать с выражением, в котором сливаются несовместимые эмоции.
Недоверие.
Ужас.
Гордость.
Мать спокойно наблюдает за ней.
— Вижу, ты так и не поняла, — шепчет она. — Ты еще никогда по-настоящему не любила.
В третий раз Грендель пытается взять баронессу на руки; в третий раз Ливия встает у него на пути и отталкивает его в сторону.
— Ты говоришь, что это благородно, — выпаливает она. — Твоя революция. Твои мечты. Но они не оправдывают того, что ты сделала, мама. Сделала с Маугли. И с другими. Себастьян рассказывал мне о Лилит. Это было неправильно, мама. Так нельзя поступать с людьми.
Ее мать дрожит в ознобе, но выдерживает взгляд Ливии.