провокации. Этот член партии ничего не знал о товарищах, посланных в Россию, но даты как-то странно совпадали с датами приезда туда членов новой боевой организации. Было решено больше никого не посылать, а вызвать уехавших в Россию обратно, в Париж, на совещание.[982]
Все уехавшие вернулись, и Бунаков свободно вздохнул, но поставил на обсуждение вопрос о проверке членов организации. Первым подвергся допросу товарищ, побывавший в Петербурге, автор записки с крестиком. Он сразу счел себя лично заподозренным и заговорил с волнением и возмущением об этих подозрениях, ссылаясь на свое безупречное революционное прошлое. Таковым оно и было. Некоторые его замечания вызвали возмущение ездившей для выяснения дела девицы, и прения приняли очень бурный оборот.
Тогда один из присутствующих, старый и уважаемый член партии, стараясь успокоить их, предложил образовать комиссию для расследования дела и проверки всех членов организации. Волнение не успокоилось, пререкания возобновились; девица убежала в нижний этаж домика (дело происходило в одном из парижских пригородов), и оттуда раздался выстрел: она застрелилась.[983] Тогда было решено распустить организацию и сформировать новую из новых лиц на новых основаниях.[984] Была избрана тройка — Бунаков, Старынкевич и «старый и уважаемый» член партии, но по разным причинам эта тройка никогда не приступила к работе.
После Февральской революции в делах Охранного отделения обнаружили, что «старый и уважаемый» член партии был давним провокатором. Он сообщил о приезде в Петербург автора записки с крестиком; тот сразу был арестован, завербован в охранку и отпущен. Девица, поехавшая на обследование, была им предана и тоже завербована. Таким образом в инициативной группе боевой организации оказалось трое полицейских агентов.
Эту историю в 1943 году я как-то рассказал жившему у нас Пренану, который был в то время начальником штаба Francs-Tireurs [et] Partisans.[985] Она произвела на него очень большое впечатление. Еще бы, она показывала, в какой мере ненадежны все меры предосторожности и проверки. Он, впрочем, испытал это вскоре на себе.[986]
На одном из свиданий ты сказала мне, что собираешься хлопотать о моем освобождении в Gestapo на rue des Saussaies. Это меня напугало чрезвычайно. У нас уже были случаи, когда жены и родственницы заключенных, обращавшиеся в это учреждение, бывали арестовываемы и высылаемы в Германию. В моей открытке от 4 февраля 1942 года я упрашиваю тебя не делать этого. И мы имели через некоторое время наглядный пример: Claudette как раз была выслана в Auschwitz именно таким путем.
Наши свидания не всегда проходили благополучно. Feldwebel Bartsch, ведавший ими, очень грубая скотина, 9 февраля придрался к какому-то пустяку и немедленно заставил тебя уйти, а меня с угрозами отослал в барак. В открытке от 10 февраля я пишу, с какими чувствами смотрел вслед тебе, когда ты удалялась, не оглядываясь, а я знал и знаю, какой вид у тебя бывает, когда ты взволнована выше всяких пределов.
Правда, фельдфебеля тут же разделала под орех баронесса фон Келлер, ныне — жена Голеевского. Она сказала ему: «Вы очень грубы. Вы считаете, что вам все позволено, но не видите, что ждет вас. Я должна вас предупредить, что не часто делаю дурные предсказания, но, когда сделаю их, они сбываются. Вы, вероятно, думаете, что очень хорошо огородились тут, на полицейской службе, от фронта. Но не пройдет и двух недель, как вас отправят в Россию, и оттуда вы не вернетесь». Она сказала это с такой уверенностью, что тот побледнел и замолк. И очень странно: действительно, не прошло и двух недель, как он был отправлен на фронт, но сбылось ли предсказание до конца, я не знаю.
Этот инцидент закончился для тебя разговором с капитаном Nachtigal, которого в письмах ты называешь «Соловьем». И он, успокоив тебя относительно инцидента, сказал, что скоро очередь освобождения может дойти и до меня. Об этом ты сейчас же сообщила открыткой. Действительно, через полторы недели ты узнала от Зеелера, который постоянно бегал хлопотать за сидящих, что приказ об освобождении находится на подписи.
В это же время я вдруг был вызван на допрос в канцелярию лагеря к следователю Katzenmich. Его секретарша, говорившая по-французски, служила переводчицей. Допрос был очень курьезен. После вопросов о происхождении, занятиях и т. д. он спросил меня: «Скажите, ведь вы были представителем Коминтерна во Франции?» Я расхохотался и сказал ему: «Вы меня очень удивляете. Французская полиция могла бы осведомить вас, что все время я был совершенно вне всякой политики, правой или левой, и занимался научной деятельностью. Вот — доказательства…». Тут я показал изданные мной книги и научные работы и продолжил: «Вы видите, тут достаточно, чтобы занять целиком время. И, кроме того, человек, любящий свою родину, в моем возрасте и моем положении может служить ей своей научной работой, не думая об авантюрах».
В ответ я получил: «Я и сам в этом не сомневаюсь: мы произвели проверку. Но относительно французской полиции вы ошибаетесь. Именно она доставила нам эти сведения. Я задал вам вопрос об этом, потому что был обязан задать его». С этими словами он меня отпустил. Я и до сих пор не знаю, сказал ли он мне правду о Префектуре полиции. Что это учреждение глупо, я знал всегда, но, чтобы эта глупость шла так далеко, признаться, не мог ожидать.[987]
Приблизительно к середине февраля 1942 года отец Константин, который все время похварывал, заболел довольно серьезно, и было решено врачами и начальством перевезти его в Val-de-Grace. Перевод состоялся под вечер одного из морозных дней. Его усадили на ночь, в ожидании отправления утром, в тот самый барак В1, куда сажали на ночь смертников, и это нас всех очень встревожило, потому что кто мог знать намерения немцев? Репутацию у них он имел скверную, и передавали, что на rue des Saussaies на вопрос о нем отвечали: «Этот священник не имеет никаких шансов выйти». Весь лагерь проводил его до барака В1, и там хор спел ему на прощание две вещи — «Вечерний звон» и «Молись, кунак».[988]
У каждого из нас было о ком думать, «кто сердцу мил, чтобы Господь его хранил». Хор на три четверти состоял из евреев, управлялся евреем; пели