раз было бы лучше поехать в тот момент с Левушкой и другими в лагерь для заложников. За исключением умерших в лагере Райсфельда и Смирнова, все они уцелели и вернулись, тогда как Минущин как еврей-апатрид через несколько недель был выслан в лагерь истребления и там погиб.
Как раз в этот день Филоненко должен был иметь свидание не в очередь с женой, и Левушка попросил его предупредить сейчас же Марью Павловну, чтобы в понедельник 23 марта она не приезжала на свидание. Филоненко обещал и, вернувшись, сказал, что его супруга в Париже сейчас же побежит к Марье Павловне и, если ее не застанет, оставит записку.
Сейчас же после завтрака пришли за Левушкой и другими и перевели их в соседний пустовавший барак. Подъехали три автобуса, и Nachtigal стал усаживать высылаемых. Он снабдил их провизией на дорогу и питьем, что было особенно важно. В окна мы все-таки смотрели. После отъезда их в лагере царила тревога. Из бараков «декабристов» нам кричали, чтобы узнать, в чем дело. Еще бы не беспокоиться! Через несколько дней пришла и их очередь.[991]
После увоза Левушки и других два-три дня царило взбудораженное настроение, и мы с Филоненко, оставшись вдвоем в комнате, поддались ему. Так прошла суббота 21-го и воскресенье 22 марта 1942 года. На следующий понедельник, 23 марта, приходились свидания, и утром я собирался идти к воротам, чтобы подстерегать, как всегда, твое появление. Вдруг в камеру вошел капитан Nachtigal и сказал мне: «Вы освобождены. Соберите ваши вещи и идите к воротам. Даю вам полчаса на сборы».
Давать на сборы очень короткое время было обычной вещью. Начальство опасалось, что при более продолжительных сборах освобожденные успеют набрать поручений и записок. Собираться мне было тем более трудно, что весь упаковочный материал, запасенный на случай моего освобождения, я отдал в пятницу Левушке, у которого было много вещей и мало помещений для них. Я кое-как сложил в неказенное одеяло все, что у меня было. Образовался очень большой и громоздкий узел плюс чемоданчик, и со всем этим грузом, очень неудобным, я потащился к воротам.
У ворот никого из начальства не было. После часа ожидания я увидел издали подполковника Pelzer и капитана Nachtigal, которые направлялись ко мне. Подойдя, они оба пожелали мне всего наилучшего, очень сердечно и корректно, и затем повели меня в канцелярию, где ждали уже другие освобожденные — два американца и два богатых еврея-«декабриста», которым удалось выкупиться. Всех нас под конвоем унтера с разносной книгой направили в комендатуру в город. Вещи оставил под присмотр уже дежуривших жен (тебя еще не было) в кафе против ворот.
Мы потихоньку шли. Несколько поодаль шли жены освобождаемых «декабристов». Сами «декабристы» разговаривали между собой и с опаской посматривали на меня и американцев. Американцы разговаривали между собой (оба были богатые люди и имели около Bordeaux свои виллы) и с опаской посматривали на «декабристов» и на меня. Я шел в стороне от них, никакой опаски у меня не было; с волнением смотрел на всех встречных, ожидая увидеть тебя.
И вдруг вижу на другой стороне улицы… мать Левушки. Она увидела меня, остановилась и крикнула: «Куда вас ведут?» Я ответил, что меня освобождают и ведут для формальностей в комендатуру. «А Левушка?» Что мог я сказать? Врать было бы глупо; «подготовлять» было невозможно: унтер торопил, и спутники торопились. Я задал глупый вопрос: «А разве жена Филоненко вас не предупредила?» — «Нет, а что?» Что мог я сделать? Нужно было сказать правду, и я сказал ее.
Марья Павловна чрезвычайно взволновалась и побежала в лагерь. Тебе потом она жаловалась, что я слишком «прямо» сказал ей ужасную вещь, — и с тех пор у нее появилась антипатия ко мне, ни на чем не основанная: надо же уметь отличать вестника от известия. И в этих условиях, что мог я сделать? Вероятно, прибавилась еще некоторая, психологически понятная, ревность. Что же закрывать глаза? С этим человеческим свойством мне приходилось часто встречаться и у очень хороших людей.
Формальности в комендатуре были несложны: каждому из нас выдали по бумажке с обязательством явиться к немецким полицейским властям по месту жительства; мы подписали заявление, что претензий никаких не имеем, и затем — на все четыре стороны. «Декабристы» были уже с женами, американцы пошли на вокзал, а мне нужно было искать тебя по городу. Города я не знал совершенно, твоих «баз» (ты всегда ими обзаводилась) не знал также. Я решил вернуться к лагерю и ждать тебя там.
Я боялся, что, приехав к лагерю и узнав, в чем дело, ты побежишь меня разыскивать, и мы разминемся. Дорогу в лагерь я также не знал и несколько запутался, и вдруг, выходя на одну незнакомую улицу, увидел твою родную спешащую фигурку. Я кричу тебе: «Юля, Юля!» Ты повернулась, увидела меня, побледнела и приложила руку к сердцу, уже тогда поврежденному и слабому. Но я был уже около тебя.
Мы решили вернуться в кафе при лагере за вещами. Приходим — их нет, кто-то увез на вокзал. Нас сейчас же окружили жены и посетительницы заключенных с расспросами о своих близких: жена Каплана, княжна Ливен (к кому она ходила, не знаю). Я отвечал, как мог. Постепенно выяснилось, что вещи увезла M-me Филоненко, которая уже повидалась с мужем и торопилась возвратиться в Париж. Мы поехали на вокзал: ее там не было. Мы решили, что найдем вещи у нее в Париже; взяли билеты, сели в поезд и покатили.
Из поезда, с другого берега реки, я видел издали, как на ладони, весь лагерь с бараками, кухнями, портомойнями, клозетами и мирадорами. Ощущение было как когда-то при освобождении из тюрьмы: как будто вновь родился. Мы знали, что нам предстоит еще много затруднений, много тревог и опасностей. Но мы были вместе, «всегда вместе», как ты любила говорить. И сейчас же ты заявила, что одного меня никуда не пустишь. Детка моя родная! [992]
Прибыв домой после девяти месяцев отсутствия, я увидел, что почивать на лаврах не годится: слишком много было неотложных дел. Продление carte