тобой выходили несколько раз, но совершенно не помню, какие фильмы смотрели. В одном я уверен: мы не смотрели ни одного немецкого фильма. Ни «Bel Ami»[1026] (возмутительную карикатуру на французскую жизнь — карикатуру, которую поспешили признать верной очень многие французы), ни Marika Rokk, ни даже барон Мюнхгаузен[1027] нас не соблазнили. Французская продукция продолжалась, хотя и ослабленным темпом. Я помню «Madame Sans-Gene» с Arletty, «Simplet» с Fernandel, «Mariage de Chiffon» (это ты видела без меня), «Goupi Mains Ronges» с Ledoux, «Carmen»[1028] с Marais и Viviane Romance (это я видел без тебя). Помню некоторые испанские и франко-итальянские фильмы, но мне совершенно невозможно сказать, что именно и когда мы видели.
Во всяком случае, немецкие actualites[1029] мы смотрели всегда с интересом и ненавистью, выискивая всюду признаки будущего поражения Германии. Эти признаки были, и мы видели их правильно. Что сказать о «празднике героев» в Берлине с мрачными похоронными лицами, на которых прописано: «Герои героями, а вот как все это кончится? И не надоело Гитлеру вечно болтать одно и то же?»
Или Гитлер в штабе Манштейна под Смоленском надменно, с картами и планами, дает свои инструкции старому маршалу, который принимает их как полагается дисциплинированному офицеру, но на лицах его и помощников написано: «Опять это ужасное вмешательство неграмотного самоучки, которое приведет нас к поражению. Ах, если бы скрутить ему шею…».
Или Геринг в только что занятой русской деревне осматривает избы. Ничего не скажешь: избы плохи и плохо обставлены, типичные белорусские избы. На его лице — презрение, и он говорит, обращаясь к своему адъютанту: «Ну, этих свиней, этих дикарей, которые даже не знают, что такое человеческая организация существования, побьем в два счета». Но мы знали, что наших крестьян, привыкших к суровым условиям жизни, никогда не победить немецким жирным дикарям.
И, когда мы видели, как отступающие немцы взрывают все в наших городах — и школы, и церкви, и больницы, мы знали, что это кончится в Берлине и нигде, кроме Берлина, кончиться не может.[1030]
В течение мая и июня 1942 года мы иногда выходили по воскресеньям в музеи и салоны. Музеи? Речь идет о визите в Лувр на выставку скульптуры. С начала войны все музеи были закрыты, и то, что поддавалось перевозке, было эвакуировано в провинцию. Когда немцы оккупировали Францию, они стали настаивать на открытии музеев, но ответственные хранители не торопились, выставляя то один, то другой технические аргументы и, в частности, указывая на опасность англо-американских бомбардировок. На это немцы с обидой возражали: «Что же? Значит, вы не ставите ни во что нашу авиацию и противоавиационную защиту? Скажите проще, что вы считаете нас бандитами и грабителями».
Когда, наконец, немецкий гнев разразился не на шутку, была, в ожидании лучшего, устроена выставка скульптуры — той, которая перевозу не поддавалась и была укрыта в подвалах Лувра. На этой выставке мы побывали с большим удовольствием: то, что было выставлено, не принадлежало к первоклассным шедеврам, но давало надежду снова увидеть наших луврских друзей.
В июне мы так же с большим удовольствием посетили Salon des Tuileries.[1031] Что бы ни говорили об этом салоне, он все-таки стоит выше Весенних и Осеннего; в нем более строгий отбор и вместе с тем большая терпимость. Война и оккупация, особенно — оккупация, сказались на выборе сюжетов для картин. Исчезли темы батальные, исчезли темы патриотические, исчезли в некоторой мере и обнаженности. Зато появились темы божественные, в невероятном обилии, и особенная форма патриотизма или бегства от действительности — пейзажи; очень много хорошо сделанных портретов. В публике оказалось много немецких военных: для них это тоже было своего рода бегством от действительности.
Как ни мало связей мы имели в артистическом мире, но встретились и с двумя знакомцами. Первый — наш сосед по дому голландец Eekman, который сидел около своих экспонатов: это были портреты его жены с явным намерением польстить ей. Но манера его не давала этой возможности, по крайней мере — на мой взгляд; критики ставят Eekman очень высоко. Второй — мой товарищ по лагерю художник Чистовский: им было выставлено несколько naturmorte и несколько nus[1032] в его манере, с большим налетом сексуальной извращенности. Он был там сам, с характерным, как всегда, взглядом полового психопата. От времени до времени к нему подходили немецкие военные любители искусства и с ним тихонько договаривались: лавочка работала вовсю. Как всегда, увидев нас, Чистовский понес свой мистико-сексуальный вздор.
К этой же эпохе относится второе наводнение в нашей квартире и разговор с экспертом по оценке наших убытков. Они были значительны: водой было попорчено много вещей. Я уже говорил об этом наводнении, ошибочно отметив его как наводнение номер один. В твоей книжечке особо отмечено «Вуськино рождение» и гости к чаю — Юргис Казимирович с Марьей Ивановной: как всегда, милые, внимательные и успокоительные. Юргис Казимирович имел много связей с оккупированной немцами Литвой и много рассказывал нам об их систематическом терроре, об ограблении страны с вывозом всего металлического и всего съедобного в Германию, о варварском обращении с населением и уничтожении всех признаков самостоятельности литовской культуры.[1033]
В твоем Agenda начала лета 1942 года помечены свидания с Маргаритой и Виктором. Как нам был отвратителен этот человек и как неприятны были его посещения! Маргарита не хотела это понять, хотя наши реакции были совершенно недвусмысленны. И она не понимала, в какое неприятное положение ставит нас по отношению к Марселю. О Викторе я уже много рассказал на этих страницах, не называя его. Трудно было найти более недоброкачественного человека, с вечными комбинациями последнего сорта, готового продаться кому угодно. В ту эпоху закончилось его пребывание в Германии, и он работал у немцев в Париже на неопределенных функциях в неопределенных местах. Это был во всех отношениях опасный человек, и дружба его была столь же опасна, как и его неприязнь.