любых варежек. До сих пор ее слова помню, а руки мои мерзнут теперь даже при малом морозе.
На Новый год мы с мамой нарядили свое перекати-поле, елок тут было не сыскать — на сотни верст одни кусты, снегами занесенные. Повесили бусы, льдину с папанинцами, шарики, светофоры, кусочки ваты на ветки набросали, посадили в вату зайца с лисой, авось не подерутся.
— Главного нет, — вздохнула мама. Я подумал, что это она насчет деда-мороза — не влезал дед в корзину вместе со своим мешком и палкой, — но нет, ошибся. — Да я про отца нашего, все давно уж приехали, а он…
Не все приехали — кого-то уже убили, подумал я и, чтобы избавиться от грустных мыслей, решил проветриться на улице. На первом этаже шумели ребята. Сейчас как к ним выскочу! Животом на перила, как мы всегда делали — и… Пуговицей, что ли, зацепился или поспешил просто, только полетел я вниз. До сих пор помню это падение: холод в груди, шум в ушах и ожидание удара о цементный пол.
Удара я не почувствовал. И дальше все как во сне. Какой-то человек несет меня на руках, кричит: «Ты живой? Где живешь». Вижу маму, ее слезы. Да живой, живой я, подумаешь, пролетел один этаж, сейчас встану! Встал, сделал шаг, другой, закружилась голова, сел на кровать. И проспал, как умер, весь Новый год.
А очнулся от папиного веселого голоса:
— Все спите? Так и гостей проспите!
«Папа», — хочу сказать, а губы не слушаются. Родители смотрят на меня с испугом. Папа в рваном пальто, вместо пуговиц — медная проволока. На боку — санитарная сумка с красным ярким крестом.
— Это я по совместительству санитаром в эшелоне служил, — неловко пытается рассмешить меня папа. — В солдаты не гожусь — только в санитары.
Мама вдруг как закричит на него: где тебя носило, где ты был, когда мы тут столько всего пережили и мучились? Он только глаза свои большие таращил и бормотал что-то про последний эшелон, про станки, которые нужно было отправлять. С последним он и приехал.
Потом приходил доктор, тоже из местных, осмотрел меня, послушал, сказал, что переломов и ушибов нет, что это нервный срыв у меня, потому и не говорю, но произошел срыв не вчера, просто так вот аукнулось. Мама вспомнила бомбу, которая напугала меня в поезде.
— Все может быть, — покачал головой доктор. — Теперь ему нужен покой, а речь постепенно восстановится.
Но я еще долго заикался после того полета, особенно когда волновался. Поэтому меньше стал разговаривать, а больше слушать и, когда научился понемногу читать, предпочитал стихи — они короче и укладывались в речь ровнее. Толстые книжки просил на первых порах читать маму. И читала она, бедная, подаренную мне кем-то хрестоматию для старших классов. Первый же рассказ — «Челкаш» — был хоть и не для семилетнего мальчишки, но я запомнил многое и особенно конец. Этот Челкаш очень напоминал мне дядю Гришу, который теперь бил проклятого врага.
С папой жизнь наша стала налаживаться. Те же остриженные наголо парни втащили в комнату папин стол из его рабочего кабинета, а наш, «покойницкий», по просьбе мамы вынесли в коридор. Попили парни чаю, сказали спасибо и засобирались уходить. Я пригляделся, и мне показалось, что все-таки это не те, что грузили нас в Егорьевске. Взял да и спросил про тех, других. Парни виновато потоптались в дверях. Сказали, что Пашка воюет, а Петро пропал без вести, и ушли. А папа добавил, что из его цеха уцелело меньше половины, остальных уже перемолола война.
Мы начали разбирать ящики его стола. Казалось, папа все впопыхах напихивал: игра «Репка» — зачем она взрослому парню? А мое старенькое пальто? Оно же мне на нос не налезет. Папа сбивчиво рассказал, как стоял в растерянности посреди растрепанной комнаты и вдруг увидел в шкафу это пальтишко. Подумалось: «Как будто Владьку оставляю». Вот и взял.
— Правильно сделал, — похвалила его мама, и он вздохнул облегченно.
«А медведя не взял», — пожалел я старого друга и тут же приказал себе: не раскисать! Не до медведей теперь, хоть и плюшевых и таких теплых.
Вот коллекция — это здорово. Я с удовольствием смотрел на жуков, больших и маленьких. Раньше в середине коробки красовалась прекрасная бабочка с голубыми крылышками. Но со временем голубая пыльца с крылышек слетела, они стали прозрачными и грязными. Бабочку выкинули, осталось пустое место.
Я знал, что эту коллекцию собирал гимназист Ваня Марков, которого убили царские солдаты в 1905 году в Коломне во время демонстрации рабочих. А коллекцию подарила мать Вани моему деду Андрею, старому большевику, участнику борьбы с басмачами в Туркестане. Мне иногда казалось, что Туркестан тот далекий, наверное, очень похож на наш Казахстан, только без снега. Я как будто видел деда на лихом коне с саблей в руках. Он и сейчас был боевым стариком: если что не по нему — ну, держись! Бандитам, видно, здорово от него доставалось! Одна только баба Дуня могла его усмирить: «Чего, чего развоевалси, остынь-ка». Бабушка была неграмотная, поэтому и говорок у нее остался деревенский: «пойтить», «уйтить», «надыть». Дед церковноприходскую школу закончил, а дальше жизнь его учила. С дедом мама переписывалась. В каждом дедовом письме для меня обязательно Мишин рисунок был: то фриц с голым задом убегает по снегу от Москвы, то сам Миша с молотком в руке и надпись: «Наш труд — удар по врагу!» Дед регулярно и кратко сообщал нам о коломенских делах, соблюдая все правила цензуры: «Григорий воюет, Владимир летает, Михаил работает на заводе, продукция идет та же и другая». Та же — это паровозы, другая — видно, что-то военное. Такую «продукцию» делали и наши отцы. Как-то на буксире проволокли с полигона сгоревший немецкий танк. «Хорошие огнеметы у нас выпускают», — подумал я.