самоходки.
— Вот-вот, — сказал дед. — Их нам только не хватает — огород пахать.
Потом пришел папа со своим извечным чугунолитейным запахом, опять охи, ахи, поцелуи, обнимания. Он моет руки и лицо под рукомойником, прибитым к стене, вытирается и говорит виновато и невпопад:
— Ну вот, почти все и собрались.
Пока успокаивали бабушку, пока усаживались за стол, раскладывали московскую еду, мы с Витькой быстро наелись и стали перебирать его корзину, краем уха ловя взрослые печальные разговоры. О том, что от Володи ни весточки, что Гриша тяжело болен. Простудился, когда с товарищем поздней осенью переплывал на каком-то хлипком плотике речку, а потом долго лежал в сырой глине, прикрывая пулеметным огнем высадку нашего десанта. Я подумал, что и мой Миша, может быть, так же, с тяжелой катушкой телефонного провода, плыл по ледяной реке или бежал под огнем противника, налаживая связь, без которой никак.
Потом заговорили обо мне: отдавать ли меня сейчас, почти в середине учебного года, в третий класс, «парень-то столько пропустил, не догонит».
— Догонить! — сказала баба Дуня, а Витька закричал, что нечего братана в школу весной загонять, для этого осень есть. Пускай «поотдыхаить», пока можно, намучиться еще успеет!
Дед своими цыганскими глазами мне прямо в душу заглянул, верного ответа дожидаясь. А когда я сказал, что догоню, он облегченно вздохнул:
— Вот это по-нашему!
— Ладно, не бойся, — успокоил меня братец-второклассник, — я тебя поведу, все тебе расскажу, со мной не пропадешь! А в выходной город тебе покажу, все башни облазим!
Начались крики и маханье руками. Вспомнили все Витькины синяки и шишки, только деликатно никто не сказал о его сломанной когда-то ноге.
Начальную школу номер двенадцать помню хорошо. Деревянное длинное одноэтажное здание стояло на территории кинотеатра, и по вечерам возле нее гуляли парочки, танцевали под звуки духового оркестра. Саму учебу не запомнил, она давалась мне легко, чего не скажешь о Витьке. Учебники и тетради были настоящие, учиться по ним — одно удовольствие. И сумка у меня была самая модная по тем временам — боевая, полевая, офицерская, на барахолке купленная у какого-то безногого военного. Отдавал он ее со слезами на глазах, за копейки, даже не отдавал, вручал, как боевую награду, приказав учиться только на отлично. «У нас иначе не бывает!» — сказал дед. В этой сумке все еще лежали карта с какими-то значками и стрелками, цветные карандаши и настоящий военный компас! Мой старый большой пенал в нее не влезал, да и не место ему среди таких вещей, рассудил я. Окончив третий класс, я все искал на рынке того военного, чтобы отрапортовать ему об отличных оценках, но не нашел.
В выходные братец показывал мне город, предупреждая, где можно ходить одному, а где только в куче. Лазили мы с ним и по разоренным церквам, и по разрушенным башням Коломенского кремля, где пахло туалетом и запустением. Потом, в Литературном институте, я вспоминал эту картину, когда писал курсовую работу «О чем молчат башни». Они, свидетели героических битв коломенцев с Ордой, не хотели рассказывать о стыдной последующей жизни, о разрухе и забвении.
— Ничего, восстановят их, и будут они еще красившее! — уже тогда верил Витька, пробираясь в самую приметную башню кремля — Маринкину и показывая с высоты, куда можно ходить, а куда не стоит.
Больше всего братец пугал меня «монастырскими» ребятами, которые жили в старых монашеских кельях, кое-как приспособленных под жилье. Опасаться велел и «митяевских», из домов, что за Партизанкой. А перед Митяевом были еще Ямки — дикий поселок с ямами.
Витька стращал меня историями про банду «Черная кошка», грабившую и убивающую направо и налево, про мелкую шпану, которая срезает коньки с валенок и шарит по карманам у касс кинотеатра. Мне не очень-то верилось во все эти истории, но я чувствовал, что народ стал озлобленным, готовым на всякие гадости. Особенно заметно это было по чужим мальчишкам. Они то ножку подставят, то толкнут, то пуговицу оторвут, то шапку на крышу школы забросят, да еще и в снегу изваляют. Лица злые, глаза сощуренные, острые, и ходят толпой. Витька говорит: их надо лупить поодиночке, только потом еще хуже будет, если поймают. Лучше всего, конечно, кучей ходить или с пистолетом. Самого его не трогали — знали, чей сын Витька Горюнов, боялись отца. Скоро и ко мне перестали придираться, когда узнали, что я — Витькин брат. Жить стало полегче.
— Что с них взять, — говорила мне бабушка. — Отцов-то поубивали, а матери на заводе с утра до вечера. Или вон семечками торгують на переезде.
Семечками торговали женщины, а махоркой — инвалиды. Их было много, на улицах, на рынке, на станции, — безруких, безногих, всяких.
Постепенно мы устроились. Заняли маленькую комнату, дед с бабушкой остались в большой, а в третьей комнате обитали подселенцы, рабочие с Коломзавода, муж и жена, люди молчаливые, тихие. Было тесновато и непривычно. После степной тишины я долго не мог привыкнуть к шуму поездов за окнами, в каких-то ста шагах от нашего дома; дом дрожал, когда по рельсам шли тяжелые составы. К паровозам я постепенно привык и даже полюбил их. Они казались живыми и, как люди, тяжело дышали на подъемах. Да и как не любить паровозы, когда Коломна была их родиной и все наши работали «на паровозке». Каждое утро, после гудка, через наш неогороженный двор шли на завод люди; крыши завода, еще закрашенные маскировочной краской,