Васька долго молчал, попросил меня прочитать еще разок, потом сказал уверенно:
— Душевные были бы стихи, если бы выбросить несколько строчек, суетные они какие-то. — Он посмотрел на меня своим ясным младенческим взглядом и улыбнулся. — А ты человек душевный, только еще несознательный. Бог даст — поймешь. Я рад, что мы встретились. Многое вспомнил.
— И я вспомнил. Как тебя Боря за уши таскал. Песни твои про заразу черноглазу.
Васька смутился, вздохнул:
— А ты хорошее вспоминай, хорошее. Как мы по степи гуляли, как бабочку на волю отпустили.
— Это я часто вспоминаю почему-то.
— Вот и здорово. Сам-то в пионеры пойдешь? Галстук купил?
Купил я галстук, Васька. Попробуй не купи! Что дед скажет? Зря, что ли, он кровь проливал, мерз и голодал? И потом, все же вступают, торжественное обещание дают. Только выполняют ли обещанное? Вот так задумаешься — голова трещит. Почему, спросишь себя, митяевские, монастырские мальчишки, парни с Ямок так кривятся на наши галстуки? Не фашисты ведь, свои, советские. А может, не в галстуках дело, а в нас, чистеньких, сытеньких, с мамочками? Ладно, сам разберусь или при удобном случае с дедом потолкую.
Потом мы еще пили молоко с лепешками. Гости переночевали, а утром мы с Витькой пришли их провожать. Васька сказал мне на прощанье:
— Ты приезжай, не забывай.
Забыл. Каюсь. В суете, в беготне как-то постепенно стерся его лохматый образ. Но, к счастью, суждено было встретить его через много лет, в смутное время девяностых, когда было у меня муторно на душе, и я, будучи в какой-то командировке, зашел в скромный сельский храм близ Егорьевска. Там было удивительно тихо и спокойно. Женщина мыла полы, а седовласый бородатый старец в рясе, именно старец, а не дед или старик, вел неторопливую беседу с каким-то пьяненьким парнем. Парень вдруг бухнулся на колени и запричитал, что теперь он многое понял и просит прощения у батюшки.
— Ты не у меня, Сергей, проси, а у Него, — указал старец на темную икону и закончил неожиданно: — Ты такое имя великое носишь — Сергий, стыдно это имя позорить.
Парень с великим именем ушел, кланяясь и пятясь, а старец ко мне направился, обдавая знакомым светом ясных глаз:
— Спасибо, что не забыл, Владислав Николаевич! Пойдем поговорим, что ли?
Мы обнялись с Васькой, он поднял руку, чтобы перекрестить меня, но застыл на секунду. Я сказал, что крещеный, хоть и поздновато к вере пришел, и он осенил меня таким широким крестным знамением, словно я святой или купец, на храм жертвующий.
Мы долго говорили в его домике, где встретила нас матушка Евгения, а внуки Михаил и Степан ходили без топота, разговаривали тихонько, чтобы не мешать. Не о работе нашей, не о службе говорили, а, глядя на внучат, вспоминали свое далекое казахстанское детство, которое, оказывается, накрепко засело в памяти. Вспомнили мы и бабочку с голубыми крылышками, и Василий сказал, что это тогда детство наше беззаботное улетало от нас навсегда, но его можно вернуть, и кивнул на своих внучат.
Он проводил меня до автобуса, на прощание прямодушно спросил, через сколько лет мы теперь увидимся. И я тоже честно ответил, что не знаю, но очень хотел бы.
В московском автобусе я думал о батюшке в старой церкви, о мальчишке Ваське Солдатове, и до боли жалко вдруг стало мне, что так быстро улетела голубая бабочка моего детства, оставив не только светлые воспоминания, но и печали и горести. Качался мой автобус, ехал неспешно, а я вспоминал прошлое и будто опять возвращался на свою Партизанку.
Крылья для братца
Партизанка, Партизанка…