и надеялись.

— А Вышинский-то! — вскинул курчавую голову Гриша Винницкий. — Чесал уже как по писаному! Вот это я понимаю — прокурор! Такой уже никому спуску не даст. Говорит: «Расстрелять всех, как бешеных собак».

— А Ульрих? — подхватил Миша Каган. — Ульриху прокуроры не нужны! Он сам и судья, и прокурор. Настоящий большевик!

— Генрих Самойлович, а вы читали в «Известиях» статью Радека? Нет? Здорово написана! — воскликнул Гриша Винницкий. — Называется: «Троцкистско-зиновьевская фашистская банда и ее гетман — Троцкий»… — и осекся под тяжелым взглядом Люшкова.

На помощь своему товарищу поспешил Миша Каган:

— Кстати, в сегодняшних «Известиях» опубликовано заявление Вышинского о том, что дано распоряжение начать расследование деятельности Пятакова, Бухарина, Рыкова, Муралова, Сокольникова и самого Радека. Представляете? — И глянул выжидательно на Люшкова, но, не разглядев в выпуклых глазах комиссара госбезопасности ничего, кроме холодного равнодушия, поторопился выказать свое полное согласие с происходящим: — Даже жаль, что мы уезжаем. Мне, например, Бухарин давно не нравится.

— А Рыков? — многозначительно хмыкнул быстро сориентировавшийся в неожиданно возникшем положении Гриша Винницкий. — Тоже гусь уже тот еще. Все они контрики, все на содержании у Троцкого и Гитлера. Про Рыкова еще Ленин говорил, что он уже комобыватель. А это уже все равно, что фашист, — решительно заключил он.

Опорожнили еще одну бутылку.

— Вот вы, Генрих Самойлович, — приставал к Люшкову совершенно окосевший и потерявший всякую осторожность Миша Каган. — Вы ведь в гражданской войне участвовали, ранены были, вот вы скажите, почему некоторые люди сегодня думают одно, а завтра совсем другое? Я понимаю, что Зиновьев был ближайшим помощником Ленина… А мог он Ленина, скажем, ну, это самое? А? Или еще что?

Люшкову, ровеснику века, недавно исполнилось тридцать шесть, его товарищам еще не было тридцати, но он казался им старым человеком, умудренным жизнью, к тому же близко стоящим к вершине власти. Немногословный, подтянутый, всегда занятый делом, он был воплощением идеала чекиста, воспетого поэтами революционной волны. Вместе с тем Гриша с Мишей мерили людей еще и своей мерой, библейско-талмудистской, и по этой мере Люшков значился где-то на пятом-шестом месте после Моисея. Эта мера была едва ли ниже меры партийной и любой другой, потому что всосалась в их сознание вместе с молоком матери, и ни пионерское, ни комсомольское прошлое не могли эту меру из их сознания вытравить. Однако то, что осталось в их сознании, уже не было верой в Великий Израиль, а лишь смутным отголоском ее, который покрывался новыми голосами. Зато в избранность своего народа верили свято. И тот факт, что они сидят в этом купе, что им поручена такая важная задача, им, евреям, а не кому-то другому, лишь подтверждал и укреплял эту веру.

— Зиновьев? — переспросил Люшков и уставился тяжелым взором на Мишу Кагана.

От кого-то Генрих Самойлович уже слышал подобный вопрос, с ним навечно связалась в его душе не гаснущая тревога, говорящая о смертельной опасности. Люшков напряг память, сквозь пьяную муть с трудом пробилось воспоминание давнего разговора с Аграновым, и в этом разговоре тоже что-то было о Зиновьеве и его близости к Ленину. Тогда он, Люшков, сумел как-то выкрутиться, обезопасить себя с этой стороны. Но вот как? И не является ли Мишка Каган человеком Агранова? Эти молодые… они совсем из другого теста, их не посещают сомнения, в них почти нет местечковой ограниченности, свое место в госбезопасности они уже не рассматривают как служение революции, а просто как работу, дающую им власть над людьми и обеспечивающую приличное существование. Они еще не чужды еврейской солидарности, но обязанности перед своей нацией не чувствуют, даже наоборот: сама принадлежность к этому народу сковывает их и смущает.

— Зиновьев…

И тут Люшков вспомнил, что именно он ответил когда-то Агранову. Этот ответ не утратил своего значения и сегодня, хотя правды в этом ответе не больше, чем в обвинении Троцкого в предательстве делу мировой революции. И Генрих Самойлович повторил те же слова, что говорил когда-то Агранову:

— Зиновьев, хлопцы, был скрытым врагом советской власти, тщательно законспирированным и замаскировавшимся настолько хорошо, что понадобилось много лет, чтобы раскрыть его вражескую сущность. У шпионов это называется консервацией агента до подходящего случая. Но подходящего случая он так и не дождался, поэтому пакостил советской власти по мелочам. У меня таки есть подозрение, что покушение на Ленина в восемнадцатом году осуществилось не без его участия.

В голосе Люшкова звучала такая убежденность, а глаза смотрели так сурово и правдиво, что хлопцы и сами посуровели и подтянулись.

— Врагов у нас, к сожалению, много, слишком много, — продолжал Люшков своим убедительным голосом. — Иной человек даже и не подозревает, что и в нем самом сидит этот враг и руководит всеми его поступками… Может, Миша, и в тебе он сидит тоже…

— Во мне? — Миша Каган даже рот раскрыл от изумления и мгновенно выскочившего откуда-то страха. — Вы шутите, Генрих Самойлович. Это очень нехорошая шутка, — пробормотал он с кривой улыбкой на побледневшем лице.

— Наливай по последней, — вместо ответа приказал Люшков. — И, склонившись к Мише Кагану, погрозил ему пальцем: — Я могу шутить как угодно, хлопец, но ты не шути такими вопросами. Такие вопросы говорят о шаткости сознания, неустойчивости идеологической базы. Такие вопросы заставляют

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату