этого типа страсти весьма причудливы.
– Подождем судить, пока нам все не расскажут, – сказал герцог. – А ты, Дюкло, поторопись с новой историей, чтобы поскорее выбросить из головы этого человека; нам в нем нет никакого проку.
– А тому, с кем я познакомилась после, господа, – продолжила Дюкло, – требовалась женщина с красивой и полной грудью, а поскольку именно грудь считалась моим первым достоинством, то он, обозрев сначала прелести всех моих девиц, предпочел меня. И какое же применение нашел этот славный распутник моей груди, да и моему лицу тоже? Он уложил меня голую на софу, взобрался на меня верхом, сунул член меж моих грудей, приказал мне сжимать их как можно сильнее и после короткой скачки окатил меня своей спермой, да еще эта дрянь раз пятнадцать смачно плюнула мне в лицо.
– Ну-ну, – сердито проговорила Аделаида. – Зачем же подражать такой гнусности. Вы перестанете или нет? – и она стерла со своего лица плевок герцога.
– А это уж, дитя мое, как мне захочется, – отвечал герцог. – Запомни раз и навсегда: ты здесь лишь для того, чтобы подчиняться всем нашим прихотям. Но ты продолжай, – повернулся он к Дюкло. – Я бы мог с ней и еще хуже поступить, но уж больно люблю этого ребенка, не хочу слишком донимать его.
– Не знаю, господа, – продолжила Дюкло. – Донеслась ли до вас молва о страсти командора Сент-Эльма. Он содержал игорный дом, где каждый, решивший попытать счастья, рисковал оказаться обобранным. Самое удивительное, что у коммандора от его мошеннических проделок вставал член. Каждый раз, когда ему удавалось обчистить кого-нибудь из гостей, он спускал чуть ли не прямо в штаны, и одна моя хорошая приятельница, которую он довольно долго содержал, рассказывала, что случалось, он так распалялся, что прибегал к ее помощи, чтобы остудить свой пыл. Своим притоном он не ограничивался, он крал повсюду: сидя за вашим столом, он мог уворовать ваш прибор, в вашей уборной – ваши драгоценности, стянуть из вашего кармана платок или табакерку. Ему было все равно, что красть, лишь бы красть.
Но все-таки он был не так оригинален, как президент парламента, которого я узнала вскоре после своего появления у Фурнье и который стал моим завсегдатаем: его случай был несколько щекотливым, и он желал иметь дело только со мной. Он много лет нанимал маленькую квартирку на Гревской площади, в ней жила старая его служанка, единственной обязанностью которой было эту квартиру сторожить, содержать в порядке и предупреждать президента, когда на площади начинают приготовления к казни. Президент немедленно давал мне знать, что пора собираться, заезжал за мной переодетый на извозчике, и мы отправлялись в эту его квартирку. Окна ее выходили на Гревскую площадь и располагались прямо над эшафотом. Мы с президентом устраивались за жалюзи, на приставленной к окну лестнице он пристраивал подзорную трубу, а в ожидании появления приговоренного слуга Фемиды забавлялся тем, что целовал мою задницу, что, замечу в скобках, доставляло ему огромное наслаждение. Наконец, рокот толпы сообщал нам о прибытии жертвы. Президент тотчас же подскакивал к окну, занимал свое место и приглашал меня занять свое. Моей обязанностью было мять и неспешно потряхивать его член, строго соразмеряя свои действия с процедурой казни так, чтобы сперма брызнула именно в тот момент, когда душа приговоренного покинет тело. Все приготовлено, преступник поднимается на эшафот, президент наблюдает; чем ближе жертва подходит к месту своей смерти, тем яростнее и непослушней становится член негодяя в моих руках. Наконец карающий меч наносит удар, и в то же мгновение президент извергает сперму. «Дьявол его раздери, – приговаривает он. – Если бы я сам был в эту минуту палачом! Насколько бы лучше я сумел бы нанести удар!» Впрочем, на него по-разному действовали различные виды казни: повешение приводило его в обычное волнение, колесование доводило до состояния горячечного бреда, а вот если он видел, как сжигают заживо или четвертуют, он чуть ли не падал в обморок от восторга. Мужчину казнили или женщину – все ему было едино. «Больше всего на меня подействовала бы брюхатая баба, но, к несчастью, таких казней не полагается». – «Но, сударь, – как-то сказала я ему, – у вас такая должность, что вы вместе с палачом приносите смерть этим несчастным». И он со мной согласился. «Конечно, – сказал он. – И что мне особенно приятно, что за тридцать лет судейства я ни разу не возражал против смертного приговора». – «А вы не думаете, – я все не унималась, – что вас тоже можно в какой-то мере считать убийцей?» – «Ну и что? – ответил он. – Почему это должно меня трогать?» – «Но как же: ведь это страшное злодейство, по всеобщему мнению!» – «Ох, – сказал он. – Нужно уметь решиться на любое злодейство, если оно заставляет восстать твою плоть. Резон тут очень простой: всякая вещь, кажущаяся тебе ужасной, перестает быть таковой, как только ты от нее испытаешь наслаждение; ужасной она, стало быть, останется в глазах других, а кто поручится мне, что эти другие рассуждают верно? Разве многие их мнения не ложны? Да почти всегда! Почему же должно быть истинным это их мнение? По сути, – продолжал он, – нет ничего в мире, что было бы благом или злом. Все это относительно, это только наши мнения, наши привычки, наши предрассудки. Уяснив этот главный пункт, видишь, что вещь, которая вам представляется ужасной, выглядит в моих глазах весьма привлекательной, а коли был бы безумцем, если бы от нее отказался. Только оттого, что она не нравится вам? Нет уж, дорогая Дюкло, жизнь человека – сущая безделица: если ею надо пожертвовать, чтобы самому насладиться, о ней стоит задумываться не больше, чем о жизни собаки или кошки. Пусть защищается, ведь у него, в сущности, такое же оружие, как и у меня. Но раз уж ты так щепетильна, – закончил сей рассудительный муж, – что ты скажешь о фантазии одного из моих товарищей?» Думаю, вы мне позволите, чтобы рассказ со слов президента об этой фантазии стал бы пятым эпизодом сегодняшнего моего вечера.
Так вот что рассказал мне президент. Этот его друг имел дела только с женщинами, которых вот-вот должны были подвергнуть казни. Причем чем ближе к страшному моменту ему их предоставляли, тем больше он платил. Он ставил одно обязательное условие: чтобы жертва уже знала о вынесенном