я стала шестой. Позвольте мне и здесь поступить так же, как и в рассказе о доме госпожи Герэн, то есть описывать моих товарок по мере того, как они будут вступать в дело. Уже следующий после моего водворения день выдался хлопотливым; у Фурнье дело было поставлено так, что гости шли один за другим, и на долю каждой из нас в иной день выпадало по пять-шесть визитов. Но я буду по-прежнему рассказывать лишь о тех, что могут привлечь ваше внимание своей пикантностью и необычностью.
Первым в новом моем пристанище оказался у меня казначей государственной ренты, мужчина лет пятидесяти. Он поставил меня на колени перед кроватью, на которой сам стоял на коленях; приказал мне широко раскрыть рот и начал накачивать меня своим членом. Я проглотила все до конца, не проронив ни капли, и развратник вдоволь потешился позывами к рвоте, вызванными у меня этим отвратительным полосканием горла.
Сразу же расскажу еще о четырех подобных случаях, хотя они произошли в разные моменты моего пребывания в доме Фурнье. Думаю, что особенно порадую этим господина Дюрсе; сдается мне, что он будет признателен, если я посвящу остаток вечера рассказу об эпизодах в излюбленном им роде, благодаря которым я и имела честь познакомиться с ним.
– Как, – воскликнул Дюрсе, – ты хочешь заставить меня играть роль в твоих историях?
– С вашего позволения, ваша милость, – ответила Дюкло. – Извольте лишь предупредить господ, когда я приближусь к вашему эпизоду.
– Стыд какой! Ты собираешься выставить меня гнусным развратником в глазах этих юных созданий!
Каждый от души позабавился смешным испугом финансиста, после чего Дюкло продолжила свое повествование.
– Один распутник, старше и отвратительнее того, о котором я только что рассказала, представил мне эту причуду в другой раз. Он положил меня совершенно голой на кровать, сам же лег к моим ногам, всунул язык в мою переднюю дыру, а меня заставил взять в рот его член. И вот в такой позиции от меня требовалось доставлять ему то наслаждение, какое я, по его мнению, получала от его языка. Я сосала как могла, а он, полагавший, что лишает меня невинности, вылизывал, выскребывал, высасывал, словом, усердствовал изо всех сил, но лишь ради своего удовольствия, а никак не ради моего. Я-то ничего не чувствовала, довольная уж тем, что не испытываю слишком сильного отвращения. И вот распутник начинает изливаться, а я прилежно следуя наставлениям Фурнье, как заканчивать эту процедуру самым приятным для пациента способом, и губы сжимала, и изо всех сил сосала, чтобы ни капли извергаемого сока меня не миновало, и пальцем ему задний проход щекотала, что, впрочем, и он со мной учинял. И вот операция закончена; свершив свой подвиг, герой удаляется, заверяя госпожу Фурнье, что еще ни одна девица не могла его так ублажить, как ублажила я.
Немного погодя после этого приключения я поинтересовалась, для какой нужды появляется в доме одна старая, лет за семьдесят, ведьма; неужели и на нее находятся любители? Мне отвечали, что это так, что к ней как раз вот-вот должны прийти. Меня обуяло страстное желание узнать, кому же по вкусу этакая требуха. Я спросила у своих товарок, нет ли в их доме комнаты для наблюдений, подобной той, что имелась в доме госпожи Герэн. Одна из них ответила мне, что есть, и сама отвела туда. Места там хватало на двоих, обе мы там расположились, и вот что нам довелось увидеть и услышать – комнаты разделяла тонкая перегородка, так что, чтобы не упустить ни единого слова, и стараться особо не надо было. Старуха явилась первой, оглядела себя в зеркало, кое-что поправила в своем наряде и, видно, убедилась, что ее прелести позволяют рассчитывать на успех. А спустя несколько минут мы увидели и Дафниса, прибывшего к этой новой Хлое. Ему было поболее шестидесяти, занимался он тоже государственной рентой, а деньги предпочитал тратить на таких вот истрепанных старых шлюх, а не на пригожих молодок. Впрочем, вы, господа, понимаете эту причудливость вкуса и очень хорошо объясняете ее. Он входит, меряет взглядом свою Дульцинею, а та отвешивает ему нижайший поклон.
– Ну-ну, без церемоний, старая потаскуха, – говорит распутник. – Раздевайся-ка. Впрочем, надо посмотреть, сохранились ли у тебя зубы.
– Нет, сударь, только один и остался, – отвечает старая карга, разевая вонючую пасть, – извольте взглянуть.
Наш доблестный муж подходит еще ближе, берет ее за голову и запечатлевает на ее губах один из самых страстных поцелуев, какие мне пришлось видеть в своей жизни; он не только целовал, он сосал, въедался, проникал языком в самую глубь этой гниющей пасти, и старушонка, давно уже забывшая о таких праздниках, отвечала ему с нежностью, какую я и описать затрудняюсь.
«Ну, – говорит наш финансист, – раздевайся же!» Сам он между тем спускает штаны, и на свет божий является член, черный, сморщенный, от которого скорого подъема ждать не приходится. Однако старуха, ничуть не смущаясь, предлагает возлюбленному свои дряхлые телеса – сморщенные, желтые, отвислые – сущие мощи; до чего бы ни доходили вы в своих фантазиях, опиши я ее во всех подробностях, даже вы пришли бы в ужас. Но наш проказник отвращения ничуть не испытывает, напротив – он в экстазе: хватает ее, привлекает к себе на том самом кресле, где рукоблудствовал, пока она обнажалась, опять запускает ей в рот язык и, повернув ее, какое-то время оказывает почести обратной стороне медали. Мне отлично видно, как он ощупывает ее ягодицы, да что я говорю «ягодицы»! – все в морщинах лохмотья, колыхающиеся между поясницей и ляжками. И вот он эти лохмотья раздвигает, припадает к таящейся между ними зловонной клоаке, засовывает туда язык, водит им так и этак, а старуха тем временем старается вовсю привести в чувство лежащий замертво член.
– Перейдем к делу, – говорит наш селадон. – Без моего любимого лакомства твои старанья ни к чему не приведут. Тебя предупредили?
– Да, сударь!
– И ты знаешь, что надобно проглотить?
– Да, мой песик, да, мой петушок, проглочу, сожру все, что ты мне отдашь!