моральное поражение в Испании, никогда и никем не были воспеты.
Бегство Наполеона из Египта «на осле», роль которого по числу ног сыграла французская эскадра из четырёх кораблей, не прибавило великому честолюбцу ни чести, ни достоинства, ни славы. Положенное знающими людьми «под сукно» истории, бегство это было замолчено ими же… С лёгкой руки поэтов, историков и прихвостней от науки, Бонапарт остался в памяти потомков облачённым в пурпур победителя со сценически «пасмурным челом», языческими утехами и мифологизированным величием.
Что касается Лермонтова, то не всем наблюдателям истории и культуры был ясен масштаб личности русского поэта. К примеру, Вл. Соловьёв в статье «Лермонтов» (1901), укладывая творчество Лермонтова и его самого в «прокрустово ложе» личного мировосприятия, оправдывал свою точку зрения тем, что поэт черпал жизненный опыт лишь из своего круга.
«Не ищите у Лермонтова той прямой открытости всему задушевному, которая так чарует в поэзии Пушкина, – пишет Соловьёв. – Пушкин, когда и о себе говорит, то, как будто о другом; Лермонтов, когда и о другом говорит, то чувствуется, что его мысль и из бесконечной дали стремится вернуться к себе, в глубине занята собою, обращается на себя». К концентрации Лермонтова на себе мы ещё вернёмся, а сейчас продолжим цитирование, отнюдь не по- христиански обидчивого и сверх всякой меры судящего религиозного философа.
Говоря о «стихотворных произведениях, внушенных этим демоном нечистоты» (?!), философ утверждает: «Во-первых, их слишком много (
Не буду слишком уж придираться к столь же длинной, сколь путаной и тяжеловесной фразе Соловьёва, и по мысли, и по стилю изложения не делающей ему чести. Отмечу лишь субъективность оценок и умозаключений философа, которые он, судя по всему, черпал в собственных духовных блужданиях.
Очевидно отсюда странная для мыслителя ограниченность критериев этического и морального плана. Честно признавшись, что не находит в творчестве Лермонтова пушкинской «лёгкой игривости», Соловьёв сознаётся в том, что именно «игривость и грацию» (уж приходится хватать религиозного философа за язык) он считает достоинством литературы. Отказывая произведениям Лермонтова
Однако морализация творчества – беда не только Соловьёва, но и тех «отшельников» с претензией на духовное учительство, которые, денно и нощно «отчуждая себя от мира», никак не приближаются ни к святости, ни к духовному, ни к какому бы то ни было творчеству. Отнявши взоры от молитвословов, они не способны испытывать радость от роскоши природы («роскошно блестящей и шумной весны примиренному сердцу не жаль», – бравирует Соловьёв странной духовностью и сомнительными поэтическими достоинствами своего стиха), а «примиренчество» их отдаёт сухим, мёртвым шелестом глубокой осени. Оттого и мораль критиков – «не жалеющих», потому как не знающих ни свежести, ни красок мира, – отдаёт умиротворённо-отвлечённой, смиренно- сухой «осенней» обезличенностью. Всё это отягощено болезнями «ушедшей в себя» души и «тела», не слишком часто бывающего на свежем воздухе. А мировосприятие «скитников» от поэзии, подобно тяжеловесной музе Соловьёва, которая «словно тяжёлое старое горе, смолкшее в прощальном уборе». И перевешивают её лишь духовные и этические заблуждения[16].
Впрочем, скороспелые оценки свойственны были не только Соловьёву. И Достоевский, отдавая должное величию Лермонтова, как-то скажет о нём: «Не дозрел до простоты». И Достоевский, смирив свой дух, но и в этом состоянии не сумев превозмочь противоречий эпохи, «вспугнутой» гением поэта, в Лермонтове прошёл мимо того, к чему сам пробивался через горе и страдания. Между тем великий человек потому велик и тем отличается от других, что