окриками властвующих и ослеплённые собственным безумием, – «Многие» (по тексту Пушкина) продолжают быть в оковах соблазна и нерешительности.
Между тем «цепи» эти достаточно длинны, чтобы не мешать идти к рабству без веры, без надежд…
На этом не меняющемся во времени историческом фоне всякое слово правды оборачивается для носителей её изгнанием или гибелью. И «дети», и в ещё большей степени поднаторевшие в зложелании «взрослые» во все времена забрасывали каменьями тех, на кого указывало им властное тщеславие «старцев» – сытых сплётчиков лжи, сыновей и внуков таких же отцов и дедов…
Однако для такового положения дел всегда были и есть причины духовного и «физического» плана.
Раздвоение индивидуальной и универсальной воли произошло уже. Давно! С тех пор человечество пошло по пути, фактически, самоотрицания. В том смысле, что перестало признавать лучших среди самих себя. Если не преодоление, то уяснение хаоса, возникающего при смешении духовных и нравственных критериев, ведущих к противоречиям между «своим» и «чужим», «личным» и «всеобщим», издавна заботило лучшие умы человечества. Сначала в этом дознании звёзды показывали на Вифлием, затем «все пути вели» в духовно остепенившийся Рим, а после падения его – в Византию. «Третий Рим» только начал было раскрывать себя в сложившейся цивилизации, как был переориентирован на магистральный для Европы путь цезарепапизма, в лоне которой «русский цезарепапизм» был представлен своей «папской областью», коей была Патриаршья (синодская) «область». Опыт Боговдохновения, в котором христианство отметило себя не менее жестоко и воинственно, нежели другие мировые религии, покамест оказался не очень благополучным. Ибо ни в одном из «устроенных» обществ не дал исторически стабильного и социально позитивного результата. Исторически беспокойное христианство, опираясь на Св. Писание и сложившиеся в раннее Средневековье догматы, принципиально дистанцировалось от устроения «царства» на земле, на практике не выходя из противоречий именно «царствующего» порядка.
Но все эти издержки духовного плана, проводя проекции в политическое и социальное бытие, не снимают жизнеопределяющий интерес человека к понятию о Боге, познанию всеблагости Его, как и «причастности» к мировому Злу. Именно неизбывность последнего во все времена привлекала к себе самое пристальное внимание духовных мыслителей и осмелившихся приблизиться к «опасной» теме философов.
Проблема отношения зла к Богу может иметь дуалистическое разрешение, в котором зло понимается как самостоятельное начало и имманентное (внутренне присущее) Ему; в последнем случае виновником зла является сам Бог.
Здесь возникает дилемма, в своей основе имеющая свободу воли.
Истинная свобода может быть только в Боге, который «передоверил» своему лучшему творению лишь малую часть её, в коей может реализовать себя человек. Лермонтовский Пророк – это воплощение высшей человеческой духовности, которая, владея отведённой ей «частичкой», лицезрит остальную – истинную «часть» свободы, не принадлежащей ни ему, ни человеку вообще. Именно несопоставимый с обычными возможностями диапазон «обзора» определяет суть противостояния между «людьми» и Пророком (читай – Лермонтовым в его духовной ипостаси). Если первые не могут принять бесконечно далёкое от них, то последний не может жить тем, чем живут «города» и «счастливые в пыли» люди. Но Лермонтов менее всего озабочен своими трудностями.
Ему важно высветить основы зла, которые ведут людей к конфликтам между собой и «сообща» – с самим Богом. Пророк бежит в «молчание» пустынь, которое не может оскорбить «шум толпы людской», очевидно, не только и не столько с целью банального самосохранения (хотя тема духовной защиты, пересекаясь с социальной, проглядывается в тексте, а потому имеет право на существование), но и для того, чтобы вновь обрести внутреннюю гармонию. Ибо и Пророк – человек.
И в пустынях есть пыль, но это другая «пыль», поскольку она образует наземные просторы, горизонт которых сходится с небом. Не случайно немецкий философ Пауль Тиллих считал, что Бог – это не небо над нами, а глубина бытия. Именно здесь – среди «земных тварей» – бессловесных и безличных, а потому безгрешных, Пророк обретает временное спокойствие, подчёркиваемое приятием и пониманием зверей. «Временное» потому, что цена пророчествам, как и самим пророкам, – грош, если они, зарываясь от людей в дупла и пещеры, навсегда сбегают из «града». Лермонтовский Пророк, вне сомнения, видит себя среди людей. По причине нерасторжимой связи мысли, души, веры и дел он, неся в себе выстраданные в аскезе и молитвах благие вести, время от времени возвращается к людям. Но наученный горьким опытом Пророк лишь «пробирается через шумный град», ибо знает, что найдёт среди людей те же проклятья, ту же злобу и вымученную во взаимных раздорах ненависть. Так и получается: «старцы»-градоначальники, меряющие всё своим, обвиняют Пророка в гордости и тщеславии, то есть в том, что присуще именно им и «детям» их: и те и другие не в состоянии разглядеть в ближнем своём высшее по отношению к ним… В неразрешимости отмеченных противоречий состоит трагедия Пророка, но ещё больше – общества!
Вследствие обета посвящения себя людям Пророк закономерно остаётся «наг и беден», но людская «материя» никогда и не прельщала его. Обращая свой взор к звёздам, он находит в них понимание: именно их радостные лучи ведут его путями ведения. Но это не пути тех, для кого свеча горит ярче звёзд потому, что освещает камни под ногами…
Финал произведения пессимистичен, потому что ничего иного в людской истории не было и, полагает Лермонтов, быть не может.