– Элой! Элой!

– Так это затмение.

– Не знаю – но это ужасный крик (9, 184).

Дважды так настойчиво повторенные слова «ужасный крик», взятые Достоевским у Ренана, отсутствуют в Евангелии. Тем не менее Ренан при описании последних слов Иисуса ссылается на всех четырех евангелистов, хотя и передает эти слова только по Луке и Иоанну. Он не обращает внимания на то, что в Евангелии от Иоанна написано: «сказал “свершилось!”», – и что Лука, употребляя это же слово, сообщает не об «ужасном крике», а о громком возгласе: «Иисус, возгласив громким голосом, сказал: “Отче! в руки Твои предаю дух Мой”. И, сие сказав, испустил дух»[166]. Слова же: «Элои! Элои! Ламма савахфани», переданные Марком и Матфеем, которые больше приближаются к «ужасному крику», так как Иисус их «возопил громким голосом»[167], Ренан не считает Его последними словами. Оба евангелиста тут же переводят их с арамейского: «Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» Французский автор отодвигает этот возглас от момента смерти Христа, хотя и рассказывет о нем с художественной выразительностью. По Ренану, эти слова – кульминация временной «человеческой» слабости Иисуса, которую он объясняет не только физическими мучениями, но и зрелищем низости и глупости людской, развернувшимся перед глазами Христа.

Ренан очень склонен не доверять тому, что Иоанн Богослов и Богоматерь стояли у подножия креста, так как об этом ничего не говорится в первых трех Евангелиях. Историк подозревает любимого евангелиста Достоевского в желании выдвинуться на первый план. Французский автор почти убежден, что не надо придавать серьезного значения свидетельству Иоанна о словах Христа, обращенных к Богородице и любимому ученику: «Жено! се, сын Твой», «се, Матерь твоя!»[168] Достоевский, безусловно, не мог с этим согласиться, как не согласился ни он, ни его герой и с ренановским истолкованием последних слов Иисуса, переданных Матфеем и Марком.

Ренан считает, что предсмертные часы земной жизни Христа были смягчены только присутствием маленькой группы преданных ему женщин, издали утешавших Его своими взглядами: «Небо было темно, – пишет он, – земля, как во всех окрестностях Иерусалима, суха и угрюма. По некоторым рассказам, был момент, когда Иисус упал духом; облако скрыло от Него лик Отца; Он почувствовал смертельную тоску отчаяния, в тысячу раз более жгучую, чем все Его муки. Он видел только людскую неблагодарность; Он раскаялся, быть может, в том, что ему пришлось страдать за низкую расу, и воскликнул: “Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?”» Но затем, утверждает Ренан, душа Его прояснилась, Он вновь обрел сознание Своей миссии и, в глубоком единении с Отцом, до конца отдался Своему призванию[169].

Герой Достоевского по-своему воспринял прочитанное в этой главе. Умецкая, как мы видели, говоря с ним, объясняет «ужасный крик» затмением солнца, которое наступило «по всей земле» после распятия и продолжалось три часа. О нем сообщается во всех синоптических Евангелиях, и сразу после этого, – о последних словах Иисуса[170]. Но Идиот, спросивший доктора «про крест», пришел к мысли о том, что если казнь на кресте сводит с ума, то и Христос «не победил рассудка», быть может. Он склонен этим объяснить последний крик Иисуса, тот крик который Достоевский, достигая трагизма максимального, приводит в черновиках по Матфею и Марку, а не по Луке и Иоанну, как Ренан, и обрывает на полу фразе…

Я уже сказала, что в окончательный текст прямые упоминания о «Жизни Иисуса» не вошли. Но на первых же страницах романа, в рассказе Мышкина лакею Епанчиных о виденной им в Лионе смертной казни, встречаем строки: «Что же с душой в эту минуту делается, до каких судорог ее доводят?» И несколько далее: «Кто сказал, что человеческая природа в состоянии вынести это без сумасшествия?» А в подтверждение истинности слов князя Достоевский ссылается не только на свой личный опыт (ожидание расстрела за участие в кружке Петрашевского), но и на евангельский эпизод томления и молитв Иисуса накануне распятия в Гефсиманском саду: «Об этой муке и об этом ужасе и Христос говорил» (8; 20, 21). Безверие героя неосуществленной редакции стало в окончательном тексте уделом Ипполита. Ему Достоевский передал многое из лично пережитого на пути «перерождения убеждений» (21, 134). Бунту обереченного на смерть юноши писатель настойчиво противопоставляет веру и христианское мировосприятие Мышкина.

Материал, включенный в «Необходимое объяснение» Ипполита, был отчасти продуман при работе над неосуществленной редакцией. Это, безусловно, относится к размышлениям юноши (а также Мышкина и Рогожина) о картине Ганса Гольбейна (Младшего) «Мертвый Христос» (1522), вокруг которой концентрируются важнейшие идеи романа. Так, продолжая вышеприведенный разговор с Умецкой, Идиот должен был ей рассказать о «базельском Holbein Христе»: в сознании героя впечатления от книги Ренана, очевидно, сливались с впечатлениями от этой картины, подтверждая его сомнения в божественности Иисуса (9, 184).

«Возросший на Карамзине», Достоевский, скорее всего, получил первое представление об этом произведении художника из «Писем русского путешественника» (1791–1792), которые он любил и знал очень хорошо. Карамзин описывает, как «с большим примечанием и удовольствием» смотрел картины «славного Гольбейна» в базельской публичной библиотеке. Отзыв Карамзина о «Мертвом Христе» лаконичен, но близок по сути к описанию картины в романе: «В Христе, снятом со креста, не видно ничего божественного, но как умерший человек изображен Он весьма естественно». И словно в пояснение того, сколь необычен этот образ, Карамзин добавляет, что, по преданию, Гольбейн писал Иисуса «с одного утопшего жида» [171].

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату