А спустя несколько месяцев в одном литературном журнале был опубликован «Доктор Живаго», следом, в другом, – «Чевенгур». Полились произведения Набокова, Булгакова, Солженицына, Лимонова, Сартра, Камю, Маркеса, Виана, Селина, Генри Миллера, Кортасара, Борхеса… И все это успевали читать, передавали друг другу журналы и книги, обсуждали, собравшись компанией.
Эта литература открывала новый мир – мир свободы. Он жесток, конечно, опасен, но лучше быть свободным на воле, чем запертым в безопасной – относительно безопасной – клетке. Тем более что клетка эта шаткая, старая, и сильные руки стихии ломали ржавые прутья, вытаскивали оттуда: иди, живи, действуй.
Да, пафосно, не очень-то логично, но почти вся молодежь думала тогда именно так. Единицы хныкали и вздыхали, но на них не обращали внимания.
Руки стихии… Не совсем точно. Стихия – это нечто неуправляемое, спонтанное, неподвластное человеку. Но эта стихия была управляемой, направляемой. Скорее не стихия, а политика.
Политика была такой: выходи на волю и борись за лучшую жизнь. И люди стали бороться, отталкивая и давя других. Конкурентов. Рухнул источенный, подпиленный социализм – начался капитализм.
Андрей окончил школу летом девяностого года. Хотел пойти работать – в городе пооткрывалось множество магазинов, ларьков, рыночков, и ему предлагали стать продавцом, экспедитором, сторожем, – но родители настояли, чтоб поступал в институт. Тем более что маячила армия.
Всё прежнее рушилось, но призывников выхватывали по-прежнему активно.
«Забреют, – говорил папа, – и отправят куда-нибудь в Казахстан, на Урал. Будешь там… Вон в газетах пишут, чем солдаты теперь занимаются. И я помочь не смогу. Что я… кто, оказывается…» – и вздыхал, словно человек, проживший напрасно.
У родителей была идея отправить его в Эстонию, там попытаться поступить в вуз, а нет – укрыться в деревне Рае у бабки с дедом. Андрей возмущался:
«Как я уеду?! Здесь Оля, друзья, вообще…»
Он просто не мог представить себя в другом городе, среди других, незнакомых людей, с которыми нужно налаживать отношения. Позже узнал, что существует такой медицинский термин – «ходофобия». Он, конечно, не считал, что болен – с удовольствием бывал в Абакане, Красноярске, Новосибирске, скучал, но не до какой-нибудь «фобии», когда родители возили его с сестрой в Тарту, Муствеэ-Черноводье. Но одно дело знать, что через неделю-другую вернешься домой, другое – уехать надолго.
А когда у родителей стала крепнуть мысль переселиться, перед Андреем замаячила угроза покинуть Туву навсегда.
Родственников у Топкиных в Кызыле не было, и, значит, если захочешь побывать здесь, где провел почти двадцать лет, нужно или проситься к кому-то из одноклассников (а каково это, когда в квартире чужой человек), или снимать номер в гостинице и пребывать здесь, на своей, в общем-то, малой родине, туристом. Абсурд какой-то…
А главное – Ольга. Без нее Андрей теперь, казалось, не мог прожить и недели. Сближение их шло медленно, хотя учились вместе с первого класса. А может, именно поэтому и медленно – знающим друг друга с детства легче стать друзьями, чем мужем и женой. Но в девятом начали не стесняясь ходить рядом, целовались, когда была возможность, а в августе восемьдесят девятого, после того как Оля вернулась с моря, где отдыхала с папой и мамой, случился первый секс… Соскучились и перескочили ту грань, что сдерживала настоящую близость.
С тех пор ждали восемнадцати лет, когда можно подать заявление в загс.
Родители Ольги и Андрея были знакомы с тех пор, как их дети пошли в школу, отношения сохраняли хорошие, и известие, что они решили пожениться, встретили хоть и не с бурной радостью, но без отговоров.
Наверняка и у тех и у других были на чад свои планы: папа Андрея к тому времени уже явно собирался увезти семью в Эстонию, а папа Ольги, которого Андрей с детства привык называть дядей Лёней, обладающий редкой и хлебной профессией, в конце восьмидесятых начавший выстраивать настоящий бизнес, не раз откровенно говорил, что покинет Туву с последним милиционером. И Ольга уезжать куда-нибудь не хотела, осторожные намеки на это пресекала коротким «нет». Это укрепляло в Андрее уверенность, что жить он должен здесь. Бороться за благополучие своей скорой семьи…
Летом девяносто первого, еще формально при социализме, издали закон о приватизации квартир. Заканчивалась эпоха обменов, разменов, хитрых комбинаций и схем, благодаря которым из однокомнатки можно было в конце концов перебраться в трехкомнатку. Но поначалу народ не ломился приобретать жилье в собственность – приватизация была тогда платной, да к тому же боялись, что каким-нибудь образом обманут или квартплату такую забахают, что разоришься. «Клюнули на капиталистическую приманку – получайте!»
Массово стали приватизировать после гибели СССР. «Всё рушится, – говорили, – так хоть жилье будет моим личным, ни от кого не зависеть».
Но меньшая часть кызылчан приватизировала тогда квартиры для того, чтобы в них надежно, настоящими хозяевами жить до смерти, оставить потомкам. Большинство, сделав ее своей, продавали и уезжали. По сути, приватизация квартир подняла людей с мест, двинула потоки по территории бывшего Союза. До того уезжали только в крайних случаях, часто бросая все, спасая себя, а теперь – из-за угрозы этого крайнего случая, за компанию, по примеру других. С контейнерами, пачками денег, на которые надеялись купить жилье в тихом спокойном месте или в огромном городе, где, говорят, есть работа, условия, будущее…