Тишина не помогает. Чонгуку сложно реагировать на реальность, сложно даже осознавать, что его кто-то держит за руки, что-то говорит. Он говорить не может. И слышать — тоже. Вокруг кромешная тишина: окутывает, сплетается воедино, осаждается на коже тонким слоем изо льда и холодного безразличия, застывает где-то за спиной и глаза прикрывает невидимыми, тяжелыми ладонями. Картинка мажется по краям, предутренний город мелькает за окнами сплошным расплывчатым пятном, и Чонгуку кажется, будто он видит маленькими квадратными кадрами сквозь прорехи между чужими, не существующими пальцами. Он даже не моргает. Потому что в каждом таком изображении замирает свое воспоминание: переболевшее или нет, пережитое или до сих пор давящее — неважно, они все равно взрываются искрами яркой, перманентной боли, которая разъедает звуки, голос и все, что существует где-то вне границ его самого. Чонгук в клетке. Собственные переломанные ребра окружают плотным неразрывным кольцом, и при каждом глубоком вдохе легкие режет осколками разрушенной жизни.
Ничего уже не будет, как прежде.
Никогда.
Точка опоры потеряна, разворошена и сожжена, дотла. Чонгуку больше не за что зацепиться и не на что опереться. Все, что его до сих пор связывает с холодной расплывчатой действительностью, это ожидание: серое, тонкое и почти такое же мертвое, как и он сам. Чонгук дрожит и трясется, заставляя себя жмуриться, шепчет что-то — не разберешь. Чихо не понимает ни слова, и его настолько пугает эта ширящаяся, обжигающая своим отчаяньем неизвестность, что он пытается растормошить брата, заговорить, расспросить, но не добивается ровным счетом ничего. Чонгук по-прежнему молчит и судорожно вдыхает-выдыхает каждый раз, когда приходится затормозить. Чихо даже кажется, что Чон на самом деле готов выпрыгнуть прямо так, на ходу, позволь только, а внутри по одному скукоживаются кровоточащие пережатые страхом внутренности всякий раз, стоит бросить на него осторожный, мимолетный совсем, взгляд. Поэтому когда Чихо останавливается напротив бокового входа в клинику, он не успевает даже перехватить покрепче: Чонгук срывается, будто с цепи дергается, вываливается из машины, едва ли не прочесывая острыми коленками об асфальт, и бежит, бежит по сумасшедшему, скрываясь за белыми узкими дверьми.
Чихо пару секунд медлит, взволнованно смотря в полотно хлопнувшей двери, и по глупому оставляет за собой время собраться, приготовиться, — знать бы еще к чему — позволяет себе выдохнуть и паркует авто на стоянке через дорогу. Запереть долбящую по вискам панику удается только к моменту, когда центральные двери больницы бесшумно разъезжаются, обдавая Чихо потоком прохладного пахнущего горечью воздуха.
У стойки регистрации пусто. Чихо морщится от слишком яркого запаха лекарств и смаргивает, выдыхая: шаги даются тяжело. Медсестра устало улыбается, стоит ему подойти ближе, и вопросительно приподнимает бровь, когда молчание затягивается, а Чихо продолжает бездумно оглядываться по сторонам. Чонгука нигде не видно, поэтому У максимально вежливо и учтиво интересуется, не видела ли она его здесь, а когда получает утвердительный кивок и направление, кланяется и с напускным спокойствием идет дальше, поднимается по лестнице, хотя внутри все равно всё перебивается на желание разнести эту мнимую видимость надежды, что все будет в порядке, которой буквально пропитан весь этот сверкающий презентабельный холл больницы. Но мысль быстро сменяется гулким набатом заходящегося сердца, а перед глазами начинает мигать всеми системами предупреждения: беда. Чонгук, замерший рядом с ординаторской, вконец прозрачный и безжизненный, словно есть куда больше, стоит, не шевелится, намертво вцепившись в плечи доктора — такого же вымотанного, но отчего-то подчеркнуто сожалеющего. Чихо не может понять, почему это сожаление вдруг кажется таким страшным. Отмирает только, когда Чонгук в порыве эмоций случайно выбивает из рук врача какую-то папку, так, что несколько листов разлетаются в сторону, а синий пластик откатывается под ноги подходящего Чихо, противно поскребывая металлическими вставками о кафель. Мужчина сдержанно поджимает губы, говорит что- то, — Чихо не слышит — тяжелый всхлип Чона перекрывает.
— Чонгук?! — У кладет подобранную папку рядом на стул и с легкостью перетягивает младшего свободной рукой за плечо на себя.
Брат вздрагивает и с испуга дергается, проезжаясь локтем по его ребрам, матерится сквозь зубы, заставляя себя отпустить. Чихо успевает уловить эту резонирующую по всем фронтам боль, которая безбожно разгоняет его собственный страх до первой космической, и начинает злиться больше на автомате, от отсутствия хоть какого бы то ни было контроля, крепко сцепляя пальцы на чужом предплечье. Чонгук не то чтобы невменяемый, но Чихо кажется, что тот сейчас скорее застрял где-то вне границы реальности, в своих пенящихся мучениями, сходящихся криками мыслях. Боль в его глазах разливается даже за края радужки, и Чихо надеется только, что он не заплывет в нее настолько глубоко, чтобы захлебнуться и не выплыть, туда, куда У уже не сможет дотянуться.
— Эй, ты меня слышишь?!
Чихо оттаскивает Чонгука подальше от перепугано оглядывающихся медсестер, от доктора, бесполезно повторяющего «мне очень жаль», и ощутимо встряхивает за плечи, как будто младший ничего не весит даже. Пару раз проходится ладонью по щекам, чтобы привести в чувство, и не позволяет отвести взгляд. Чонгук только тогда потеряно моргает, порывисто выдыхая, словно лишь сейчас понимает, где он, и что происходит, когда пальцы Чихо сжимаются до синяков, и он держит, давит собой, будто накрывает пленкой жидкого азота, вымораживая облепивший со всех сторон мертвенный вакуум. Но стоит ему лопнуть, как весь воздух в легких выгорает, Чонгук оседает тяжелым изодранным мешком, всхлипывает, когда Чихо успевает подхватить и усаживает к себе на колени, невесомо поглаживая по спине. Скулит затравленно в чужую шею, а Чихо взгляд отвести не может. От всей этой неразберихи ужасно стучит в голове, У не знает, куда бежать, и что делать, но брат, до этого крепко, почти до скрипа, сжимающий кожанку у него на руках, вдруг начинает как-то мелко трястись и выть, не по-человечески совсем, отчаянно, будто жизнь свою провожает, и подбирается весь, замолкая и упираясь