острым подбородком в чихово плечо.
— Чонгук?! — тихо зовет Чихо и напрягается, когда вместо ответа улавливает рядом натужные задушенные хрипы. — Маленький, ты…?
Договорить У забывает, Чонгук задыхается над ухом, скребет по груди, пока Чихо пытается его отцепить и понять, какого, блять, черта все это с ним происходит. Малой не может дышать, испуганными, пустыми совсем, глазами мажет по пространству, хрипит страшно и пытается согнуться, исчезнуть, соскальзывая назад. Чихо перехватывает его, кричит, вымаливая о помощи, пытается выпрямить и заставить вдохнуть, но чужие легкие будто схлапываются и намеренно отказываются принимать кислород. Чонгук болезненно обмякает и практически теряет сознание, когда молодой медбрат и парочка безликих медсестер стягивают его на каталку, перебираясь в ближайшую свободную палату, и крутятся-крутятся-крутятся вокруг него, над ним, рядом, смеряя показатели и пичкая успокоительными, заставляя дышать.
Чонгук бледный, просвечивающийся совсем на этих тошнотворно белых простынях, с какими-то датчиками на груди и руках, он не живой словно, и в Чихо клинит все микросхемы и жизненные системы: так не должно было быть. Не с Чонгуком. Только не с ним. Здесь что-то совсем запредельное, выворачивающее наизнанку, необходимое и потерянное, понимает Чихо, глядя на Чона через мутное, небольшое стекло в двери. Он оказывается такой маленький и беззащитный, беспомощный, хрупкий, и Чихо не хочет верить ни единой мысли, заползающей в голову, о том, что могло так переломить его родного, любимого мальчика.
Чихо вдавливает подрагивающую ладонь в стекло, упираясь в него лбом, и считает про себя минуты. Одна, вторая, третья, а Чонгук все такой же неподвижный, только пальчики на лежащей поверх одеяла руке рефлекторно поджимаются и тут же расслабляются, замирая. Время идет мимо, но Чихо заставляет себя отдернуться, развернуться спиной и нашарить взглядом приоткрытую створку в злосчастный кабинет. Незнакомый доктор пару раз мелькает в проеме расплывчатой исчезающей тенью, и У понимает, что дальше так продолжаться не может. Он должен знать. Абсолютно все. Только вот правда делает лишь хуже.
Уставшая фигура встречает Чихо тяжелым взглядом и все тем же пугающим сочувствием. Мужчина не предлагает сесть, просто медленно подходит вплотную и, пожав руку, интересуется, что ему нужно. Словно дает шанс передумать. Не узнавать то, что на самом деле знать совсем не хочешь. Но Чихо на это только как-то обреченно хмыкает и спрашивает все равно.
— Он к нам недавно перевелся, — с треснувшим спокойствием в голосе тихо проговаривает доктор и отворачивается к окну, нервно отщелкивая автоматической ручкой. — Хороший мальчик. Его мать несколько лет лежала в городской больнице. Не знаю, откуда он взял деньги, чтобы положить ее сюда, маленький же еще совсем, но госпожа Чон… тяжелая она была, мы предполагали, все варианты рассматривали, при которых она могла не пережить операцию, а оно вон как получилось. Не дожила даже.
Дальше Чихо слушать не стал. Вылетел в коридор подорванной торпедой, еле подавив желание беспомощно прижать руку ко рту, чтобы не заорать — лучше бы не знал. Поэтому он жмурится только и больно дергает темные волосы на затылке, пока слетает с узких ступенек вниз, на улицу, на воздух, который давит, душит виной и чужой неожиданной смертью. Но даже холодная ночная темнота не спасает. Чихо осаживает на каждой следующей секунде, давящий на плечи многотонный груз собственных ошибок, бездействий и неподъемной обжигающей вины ощущается настолько реальным, что заставляет его рухнуть всем этим весом на стоящую позади скамью, и кажется, будто он слышит ее треск под собой на самом деле.
Мама Чонгука умерла.
Руки не слушаются, и подкурить получается только с четвертого раза. Во рту оседает противная горечь, а Чихо выдыхает едкой сизой болью, тянет вниз ворот футболки, чуть ли не до треска дорогой ткани комкает ее в кулаке, пытаясь не слушающимися пальцами с зажатой между ними сигаретой зачесать лезущую в глаза челку. Не получается. Рука соскальзывает к уху, и Чихо напрягает ее сильнее, поворачивает голову и мажет щекой по ребру ладони, прижимаясь закушенными губами к костяшке у основания — легче не становится. Но так можно хотя бы притвориться, что эти злые, режущие под веками слезы всего лишь от сигаретного дыма, а не потому, что он действительно практически плачет. И все вдруг резко встает на свои места. В голове будто триггером щелкает, и Чихо наконец-то понимает: вот оно. Вот все его ответы. Вот почему Чонгук торговал собой, вот почему он приходил тогда, в пятнадцать, к порогу его дома и просил деньги. Не за себя, не для себя. Для мамы. А Чихо закрыл перед ним дверь. Просто вышвырнул, как дворняжку, отдал на растерзания этим заносчивым, мерзким, богатеньким толстосумам, а потом поигрался сам. Купил. Унизил. Трахал. Еще совсем ребенка по сути, собственного младшего братика.
Господи. Что он сделал-то…
Здесь же целой жизни не хватит, чтобы Чонгук его простил. И как жить с этим дальше представляется с трудом. Потому что Чихо ни разу за свои двадцать с лишним так не ошибался. Не надеялся даже, что откатит, пройдет или сгладится, как все его паршивые косяки до. Плевать бы. Пусть болит и мучает, терзает и никогда-никогда не отпускает, только бы с маленьким его всё было в порядке. За такое ведь не прощают. А Чонгук, он все равно тянется, просит ласки, ластится и сам отдается, боже, как он отдается, чем только заслуживают такое: Чихо не понимает. Сейчас ему кажется, что все это — то, что между ними было — всего лишь из-за нехватки любви, из-за поиска защиты, которой у Чонгука, как оказалось, никогда и не было, из-за одной на двоих крови, в конце концов. Потому что Чихо, он мудак редкостный, не брат даже, ненастоящий, как от него можно было все это принять, как Чонгук мог любить его еще пару часов назад?! Зная правду. И мысль эта дробью простреливает по вискам и сердцу, и разум тут же разлетается в мелкую острую пыль, мысли все выбивает — не умереть бы.