этом с ней не говорили), мои нью-йоркские стихи ей нравились – может, как текст, может, как эмоция или нотка сомнений, связанных с переездами…
Эльжбета вообще мало вспоминала о прошлом. Только когда я рассказывал, что Исаак Башевис Зингер родился в Белгорае недалеко от села моего отца, могла обронить что-то вроде: «Я с ним встречалась». В Брайант-парке вспомнила Галберстама только в связи с его похоронами, на которые поехала и не смогла перенести встречу с его нынешней женой (или уже вдовой)… Дэвид погиб в автокатастрофе в Калифорнии, кажется, в Лос-Анджелесе. Эльжбета была хранительницей своего прошлого, его живым воплощением, легендой при жизни и мифологемой слухов. Она понимала свое величие, но никогда его не подчеркивала, смотрела глазами, полными печали, а сигаретный дым закрывал тонкие черты ее немолодого лица, стирая следы морщин, как самый лучший французский крем.
Мне импонировало, что эта блестящая актриса, за плечами которой была история – успех, мужья, любовники, – читает мои стихи, и мы вместе выступаем, и что нас связывает не прошлое, а сегодняшний Нью-Йорк, а когда мы прогуливаемся по дорожкам Брайант-парка, на нас никто не обращает внимания. В этом многолюдье парка нас знала только наша Гертруда. Кажется, это место выбрала Эльжбета. Она рассказывала, что из окна своего дома видела, как в 1981 году устанавливали этот памятник американке, прожившей много лет в Париже, помнит, как готовили под него фундамент, как устанавливали мраморный постамент и сам памятник, отлитый из сделанного еще в 20-х годах. Любила, когда я читал свое стихотворение «Гертруда Стайн», но почему-то в английском переводе.
После десяти лет супружеской жизни с Галберстамом они расстались, Эльжбета осталась в Нью-Йорке, жила с собачкой где-то в окрестностях Ист- Виллидж. Говорили, что за эти десять лет ее американский муж натерпелся всего: в их доме постоянно толклись какие-то гости, как правило поляки в первые недели своей эмигрантской жизни. Эльжбета всех принимала и всем помогала. В костюмах Галберстама ходили безработные польские актеры, которых в Нью-Йорке оказалось немало после военного положения, введенного Ярузельським. Их с Дэвидом авто разбил пьяный актер: он торопился куда- то и вызвал подозрение полиции, а услышав требование остановиться, попросту испугался и врезался в крепкий нью-йоркский фонарь, перевернув несколько баков с городским мусором, но, к счастью, не задел никого из пешеходов.
Чтобы подготовить роль в фильме «Everything is іlluminating», мы с Эльжбетой встречаемся в «Starbucks». Как всегда – кофе и сигареты. Часто покидаем наш столик, чтобы выйти на улицу покурить. Блумберг запретил курение в барах, поэтому мы выходим и становимся перед ступеньками сабвея «Astor Place» – того, что следует в центр города. Я чувствую, что Эльжбете хочется получить эту роль – украинки, которая рассказывает своим гостям об истреблении евреев в селе. Режиссер хотел, чтобы этот монолог звучал по-украински, поэтому мы сидим в баре и терзаем текст. Слова мучают Эльжбету, она их пережевывает, украинская мягкость твердеет в ее произношении, слова с «л» звучат на польский манер, а ударения летают в украинских предложениях куда и как угодно. Эльжбета устала, и мы снова выходим. Курим долго. Я знаю, что эта роль для нее слишком важна, в течение нескольких лет ей не делали хороших предложений (только одна короткометражка в некоммерческом проекте какого-то молодого режиссера). Мы снова курим, а потом читаем украинскую историю об истреблении евреев, о Торе, о смерти, о памяти. Через некоторое время Эльжбета попадает в произношение слов относительно точно и отчеканивает ударения над словами. «А почему нельзя на английском?» – возмущается она. «Не знаю, – хочу ее утешить. – Знаешь, у этих режиссеров свои прихоти и прибамбасы…»
Эльжбета была настолько одинокой, насколько одиноким может быть человек в Нью-Йорке, ведь этого одиночества можно не замечать (или, по крайней мере, делать вид, что не замечаешь). Нью-Йорк – это город одиночек, которые, чтобы избавиться от одиночества, часто приходят в публичные места и теряются в толпе. У Эльжбеты не было даже этого желания затеряться в толпе, это было ее естественное состояние, в котором она чувствовала себя так, как хотела.
Теперь уже Эльжбета – молодая и красивая – вернулась в фильм «Все на продажу», как домой. И она останется там, на экране, привлекательной и веселой, а тень Гертруды неправильным конусом – как крыло, меняющее форму от направления ветра, – словно колеблется, как тонкая ладонь Эльжбеты, зависающая в прощании.
Вечер памяти Эльжбеты в Польском консульстве в Нью-Йорке начинался моим стихотворением о ней:
Им разрешили забрать то, что можно было забирать: коров, лошадей, инвентарь, мешки с зерном, роверы, велосипеды, своих стариков и детей, они покидали свои дома и своих умерших. Никто из них не верил, что это навсегда.
На железнодорожной станции Гродзиска Дольного семьи из Дубно ждали отправки. Плакали дети, ревел скот, товарняки стояли в направлении востока, их охраняли советские войска. Война заканчивалась, но их ждали новые испытания: открытые вагоны в восточном направлении, тоска, неуверенность, страх и неизвестность.
В марте 1945-го моему отцу только исполнилось 5 лет.
Мы не разговаривали с ним о том, что он мог помнить, мы вообще с ним ни о чем не разговаривали целую жизнь – так все по-идиотски сложилось, что мы, по сути, чужие люди. Поэтому село Дубно и история его переселения – это история моего отца, его семьи, их общей трагедии, которую они, уже на