На русском языке последнем мнея думаючтопо себе есть самилюбовь война и смертькак непредлог для простодушных описанийв повествовании о тьме и тишине. [6]Примечателен корень слова «последний», след: следом поэта является язык его поэзии. А слово предлог буквально означает «пре- логос», то есть нечто предшествующее не только тексту, но самому слову. Исходя из подобного пред-текста в своем творении на «последнем» языке, поэт работает в глубинах молчания и темноты, о которых говорилось выше. Молчание и тьма составляют безмолвное пространство, возникающее при разрыве слова и смысла. Это место изгнания, где поэт пытается обрести душу и почву.
Генделев, однако, обращался к этой ситуации изгнания, к разрыву слова и содержания, задолго до погружения в израильскую реальность: пред-текстом ее является русская реальность или, скорее, русская ирреальность. Во Въезде в Иерусалим, к примеру, говорится:
Умершим звуком речь заключена.Ручей течет. Колодец держит воду.Где зачерпнуть? – речь кончена, онаГлотку подобна – не водопроводу.<…> Но смысл слова сосутиз глин морщинистых безводного колодца.И если утолиться не пришлось,и знание в песок пролито —сухую поднесут, пустую горстьк губам трясущиеся руки прозелита! [29]Прозелит обретает новое слово и смысл в избавлении от бессмыслицы. Земля изгнания – это земля безводных колодцев и лишенных смысла слов; строя дом в Земле обетованной, патриарх Авраам роет колодец и тем самым извлекает из земли источник жизни. В еврейской традиции, напомним, вода означает Тору, а Тора – истину; и прозелит, тот, кому предстоит стать другим, оставляет безводный колодец в поисках иного (первый иудей, тот самый Авраам, был прозелитом). В этом отношении и сам поэт выступает прозелитом, стремящимся извлечь смысл из высохших слов. Система образов воды и колодца выстраивает теорию языка и смысла, предполагающую видение слова как сосуда. Но, как и жизнь человеческих отношений, жизнь слова рождается в акте ответа: поднесенная ко рту рука есть рука, которая пишет стихотворение, обретая смысл в даровании смысла, и передает слово не из уст в ухо, но из уст в уста. Вот что такое поэзия: оживление, дыхание из уст в уста. Смысл, таким образом, возникает в наведении мостов между словами.
В Талмуде мы читаем: «Когда испытуются люди? Сказал Реш Лахиш: Когда пересекают мост» (Шаббат, 32а). Памятуя это, можно понять всю важность образа моста в следующих строках из Въезда в Иерусалим:
<…> но только на мостуувидя отражение навстречу,я понял, что записан диалог.Мучительнейше нераскрытый слогподобно мотыльку, взлетали возлеталупал в ногах – ноотразился в речи!подобным мотыльку.И где-то возле,тамсовсем —был мост через теченье речки.Я лодку ждал. А перевозчик спал. [80]В этом стихотворении на различных уровнях задействовано многое. Заметно, в первую очередь, как поэт прибегает к игре слов в усилии преодолеть пропасть между словом и смыслом. Слова речь и речка, к примеру, отражаются друг в друге, соединяя визуальный образ с концепцией языка. Слово перевозчик лишь одной буквой отличается от переводчик. Поэт на мосту и сам являет собой мост; ждущий перевозчика или переводчика сам является переводчиком молчания в смысл. Более того, ожидающий перевозчика желает попасть в другое место и тем самым постулирует наличие этого места. Стихотворение становится отображением или иллюстрацией мысли о том, что это «другое» наполняет данное поэтическое высказывание и присутствует в нем. Смысл возвращается к слову не путем стирания расхождений или различий, но путем их акцентуации, ведущей к небезразличию. Взгляд на язык в поэзии Генделева близок к утверждению Гарри Морсона: «Мысль о том, что язык представляет собой систему, столь близкая соссюрианцам и их наследникам, формалистам- структуралистам, является фикцией: язык – это постоянная борьба между системами и между систематическими и несистематическими элементами» («Who», 229). Но где происходит эта борьба? Между поэтом и страницей: поэт и призван стать мостом между словом и смыслом. Он и есть перевозчик. Почему в Талмуде говорится, что мы подвергаемся испытанию на мосту? Потому что каждый, как и наш поэт, должен стать мостом к другому.
Смысл, следовательно, есть нечто, что мы обретаем в отношении к другому. Предлагая свое слово другому, я обретаю в себе смысл. Во Въезде в Иерусалим говорится: «…срываясь, качается пламя / у края, как слово, чья умерла речь, / и мечется слово меж нами» (162–163). Пламя предполагает встречу слова и смысла, себя и другого, единение горючего материала и жара, порождающее свет. Край здесь – промежуточное пространство, та область, где слово и смысл объединяются в акте взаимного прикосновения. Как объясняет Бубер, «смысл отношения – в самом отношении, прикасающемся к Ты. Ибо как только мы прикасаемся к Ты, нас овевает дыхание вечной жизни» (I and Thou, 112–113). Генделев создает похожий образ, говоря о глубоком значении прикосновения в Посланиях к лемурам: «когда наощупь отличаешь слово – / оно, ей-Богу, отзовется» (60). В «отзовется» читается корень: поэт пытается наделить слово смыслом через акт ответа на зов, который еще предстоит услышать. Точнее говоря, зов слышится именно в акте ответа. И поэт отличает слово наощупь, дает ему текстуру, благодаря которой оно может быть прочитано. Разрыв слова и смысла делает нас не только бессловесными, но и слепыми. Поэт, позволяя нам слышать, позволяет прикоснуться и тем самым увидеть то, что избегает взора при прикосновении к нам.
В только что процитированном замечании Бубер затрагивает еще один важный момент, имеющий касательство к Генделеву: дыхание вечной жизни. Прежде всего, стоит вспомнить комментарий Арье Каплана к ивритскому слову руах (дыхание) в Сефер- Йецира: «В целом слово руах указывает на движение и коммуникацию. Оно связано со словами о-