Сначала засунул в палату только голову и обозрел обстановку – мало ли, вдруг я не туда забрел?
Ну что могу сказать: коллеги разместили его неплохо – всего четыре койки, из которых две не заняты, просторно, светло, на тумбочке у окна – переносной телевизор.
А еще тут пахло мандаринами, и даже было понятно откуда – женщина, что сидела у папы на постели, прямо на моих глазах отправила ему в рот очередную дольку. Хоть я и видел ее только со спины, но это была явно не мама. Да, черт побери, эта блондинка вообще была мне незнакома – еще ни на чьей голове я не встречал столь кокетливой бабетты.
Больше всего на свете мне в этот миг хотелось незаметно испариться, но тут отец поднял взгляд, и я застыл, точно заяц в свете фар.
– Ак-ха-а, – судорожно выдохнул папа и зашелся в безуспешном, почти беззвучном кашле.
Я рванул к койке.
– Вперед! – скомандовал, подсунув руку под спину.
– Володя! – заполошно вскрикнула оттесненная в сторону блондинка.
– Агх… – просипел, приподнимаясь с моей помощью, папа.
Я изо всех сил забарабанил ладонью промеж лопаток, выбивая злосчастную дольку. Через несколько длинных секунд папа наконец со всхлипом втянул воздух.
– Фу… – выдохнул я с облегчением и скомандовал: – Ложись, держу.
Он, болезненно морщась, упал на подушки, и синева стала уходить с его щек.
– Володенька… – попытались меня отодвинуть, но я устоял.
– Ну, папа, ты даешь стране угля… – Я с облегчением вытер взопревший лоб. – Швы не разошлись?
Миловидное личико блондинки озарило внезапным пониманием, затем там проступила опаска.
– Посмотрим потом, – покривился папа, держась рукой за живот, – могли и разойтись от такого… Да ты бы хоть постучался!
– Да кабы знал… – Я недобро прищурился на женщину.
– Ой, ну я тогда побегу… – проблеяла та, суетливо отступая к двери.
– Ага, – сказал я зловеще, – и подальше.
– Андрей, полегче… – В голосе папы обозначилась умеренная жесткость.
Я только молча скрипнул зубами, провожая беглянку взглядом.
– Я схожу курнуть, однако. – Мужик с соседней койки торопливо нашарил ногами тапки. – Потом позвонить… Потом… Потом пойду в шахматы поиграю.
Мы остались в палате вдвоем. Я опустился на стул.
– Черт, – сказал папа, смахивая пальцем из угла глаза слезу, – неудачно-то как… Во всех смыслах. Я как раз собирался с тобой на каникулах серьезно обо всем этом поговорить.
– Ага. – Я никак не мог оторваться от изучения потеков краски на прикроватной тумбочке. – Видать, это будет еще тот разговор…
– Андрей… – Папа помолчал, собираясь с мыслями. – Ты, слава богу, уже взрослый самостоятельный парень. Должен понимать чуть больше, чем написано в книжках…
– Да понял я уже, понял, – прервал я его с досадой. – Не повзрослей я так быстро – был бы у тебя иной расклад. У нас у всех.
– Да нет, скорее всего – тот же самый, – сказал папа, мечтательно разглядывая потолок. Потом чуть помялся и добавил, доверительно понизив голос: – Понимаешь, просто иногда вдруг чувствуешь, что все, пришла пора менять свою жизнь!
Помолодевший его голос поведал мне недосказанное.
Я поморщился. Лучше бы я не мог такое понять.
Но знал я, знал то нежданное томление, что приходит внезапно и делает ничтожным устоявшийся и добротный быт. Оно переживается поначалу точно постыдная болезнь. Право, смех, кому сказать: умудренные опытом мужчины, чья спокойная и размеренная жизнь уже перевалила за экватор, принимаются вести себя как мальчишки – это в самом их нутре, где, казалось бы, все уже на сто раз надежно утрамбовано и закатано, вдруг начинает бить ключом сладкая жажда молодости. Свежий ветер выворачивает заколоченные двери, рвет с карнизов тяжелые шторы, и восходит, заливая жаром душу, негасимый свет.
Добром такое заканчивается редко. Они срываются прочь, принимая на себя иудин грех. Их много, и тысячеголовое то стадо ломится куда-то в диком неудержимом гоне, остервенело хекая, мыча и натужно хрипя что-то неразборчивое и жуткое, не разбирая пути, да и какой там может быть путь? Вздымаются потные бока, с шумом всасывается воздух, и тяжелый топот сотрясает каменистые склоны.
Время жестоко мстит за попытки обратить себя вспять, и то тут, то там тянутся, тянутся вниз следы кровавой пены. Такие беглецы обычно кончают жизнь одиноко, истекая багровым соком у подножия, и глаза их стынут от недоумения и детской обиды.
Но говорить такому «стой»?! Вставать на его пути?
А как же будут случаться чудеса, если мы не пойдем им навстречу?
Да, мне практически нечего было сказать ему в ответ.
– Маму жалко. – Мой голос невольно дрогнул.
Папино лицо дернулось, как от удара, рот некрасиво скривился.
– Да, – глухо согласился он, – жалко.
В палате повисло тягостное, душное молчание. Пытка той тишиной продолжалась, казалось, вечность.
– М-дя… – крякнул наконец папа, – вот так готовишься, копишь слова, а потом понимаешь, что все это ни о чем…
Я наклонился к нему:
– Так ты тогда подумай еще, хорошо? Спешить-то некуда.
– Подумаю, – кивнул он и, помолчав, добавил: – Спасибо.
– Да ладно. – Мне удалась слабая улыбка. Я пододвинулся и взял папу за руку: – Мы же тебя любим.
Мы еще немного посидели в тишине, потом я, отчего-то смущаясь, полез в свою сумку.
– Да, вот принес тебе, гемоглобин повышать. – С этими словами я выложил на тумбочку три крупных граната. – Больше тебе сейчас вроде ничего нельзя. Ну и вот это почитать. – Я извлек новенькую книгу.
– «Киммерийское лето»? – прочел папа с зеленой обложки. – Про греков, что ли?
– Не совсем, – улыбнулся я. – На, вникай.
Папа отложил книгу и, чуть помедлив, спросил:
– Как там твоя Мелкая? Наладилось у нее дома?
Я покривил лицо:
– Лучше, но не очень. Но там это «не очень» будет постоянно. Я буду за ней приглядывать.
Папа помолчал, пристально меня разглядывая, потом уточнил: