Я стоял, беззвучно открывая рот, и чувствовал себя последним идиотом.
– Тут ты меня уела, – согласился сокрушенно, – но, с другой стороны, ведь есть здесь и твоя вина.
Она посмотрела на меня исподлобья:
– Это какая?
– Ну… – Скулы ее пошли красными пятнами, и я засомневался, говорить дальше или нет. Потом решился: – Ты же всеми силами даешь понять, что с тобой могут быть или совсем близкие отношения, или никакие. Вот… – развел я руками, – никакие и получаются.
Кузя молча отвернулась.
Мы вышли во двор и двинулись на свет далеких фонарей.
– Соколов… – прозвучало слева устало, – скажи мне честно, Соколов: вот зачем ты стал мне сегодня помогать? Чего ты хотел добиться?
– А, это просто. – Я пнул подвернувшуюся ледышку, и она полетела, поблескивая, во тьму. – Понимаешь, Кузя, не скажу за женщин, но мужчины развиваются в поступках. Это как подъем в гору. Поступок – шаг, поступок – ты еще чуть выше. Необязательно влезать на броневик, уступить место в автобусе тоже сойдет. Главное, что ты отдаешь что-то за просто так. Время, деньги, здоровье. Жизнь. Мне этот подъем еще не надоел.
– Ага, – глубокомысленно сказала Кузя и вдруг сильно толкнула меня в придорожный сугроб.
Я испытал в полете короткое, но острое дежавю.
– Твою… – отплюнул снег. Перевернулся, ломая хрусткую корку, на бок и посмотрел снизу вверх. – Ты чего, Кузя? Лизол в голову ударил?
– Все! – Голос ее повеселел. – Я на тебя больше не сержусь. Вылазь уже оттуда, хватит барахтаться у моих ног. На, держи.
И она, чуть наклонившись, протянула мне ладошку.
Соблазн был велик.
«Вот сейчас ка-а-ак дерну на себя… Ка-а-ак завизжит она радостно…»
Это меня и отрезвило. Я осторожно взялся за горячие пальцы и выкарабкался из сугроба. Посмотрел на Кузю и получил в ответ безмятежный взгляд. Похоже, она умела встречать неудачи с ясным, почти веселым лицом. И когда только научилась?
– Пошли, хулиганка. – Я вздохнул и подставил локоть. – Уж полночь близится.
– А ты чего вздыхаешь? – ткнула Кузя меня в бок. – У тебя-то все – лучше некуда. Счастливчик.
Я промолчал. Счастливчик – с этим не поспоришь. Но отчего же тогда бывает так хреново?
Суббота 11 марта, раннее утро
Ленинград, Измайловский проспект
Как я вытаскивал себя из теплой кровати в пять утра – заслуживает отдельной саги. Не помог ни прохладный душ, ни крепкий чай, и за стол на кухне я сел с гудящей, словно после разудалой пьянки, головой.
Было очень тихо, город еще спал. Желтые фонари освещали совершенно пустынный проспект. Часа два у меня было: мама раньше семи не встанет. Мелкая, как выяснилось в последние дни, тоже еще та засоня: вечером обычно не уложить, утром не поднять. Поэтому я разложил для виду учебники по математике, несколько исписанных символами листов и, на всякий случай прислушиваясь к квартирной тишине, застрочил скорописью в тетради.
Минут за сорок я закончил дописывать структуру польского националистического подполья, каналы его связи со станцией ЦРУ в Варшаве и дальше, с обосновавшимся в США бывшим агентом гестапо Зигфридом Ханфом, что из-за океана руководит теперь «Свободной Польшей». На этом я с облегчением подвел черту и усмехнулся про себя: в этом варианте истории план по дестабилизации Польской Народной Республики ляжет на стол Президенту США чуть ли не день в день с Москвой.
Поможет?
Я не был в том уверен: Брежнев любил Герека, а тот любил читать по утрам «Le Monde». Плохое сочетание.
Оставалось нанести coup de grace[12] – ответить на вопрос Андропова о советском человеке.
«Как приятно думать, что человек по природе своей хорош, разумен и справедлив, – тосковал я, глядя в окно, – и лишь угнетение злых властей не дает ему раскрыться. Сбрось их – и все будет хорошо… Только отчего же, когда этого человека освободили от СССР, он сразу бросился назад, и ко дню даже не вчерашнему, а позавчерашнему?»
Пощекотать, что ли, своему визави нервы? Кое-что о мыслях Андропова на эту тему я теперь знал из воспоминаний его сотрудников.
Я сел и начал выводить заимствованным почерком:
«Согласен с Вами, Юрий Владимирович, в том, что советский человек – это представитель „социалистического дворянства“, способный испытывать нравственную ответственность за общие интересы…»
Тот же день, вечер
Ленинград, Бородинская улица
На плов по заселении в снятую квартиру мы так и не сподобились. Мелкая долго гремела на кухне посудой, проводя ревизию доставшегося ей хозяйства, и когда мы выбрались за продуктами, на рынок идти было уже поздно. Поэтому ограничились булочной и гастрономом «Диета».
Дома (да, я уже осторожно пробовал это слово на вкус) я прокрутил очень жирную свинину с говядиной и возжелал поруководить дальнейшим. Мелкая посмотрела на меня снисходительно и, притворно сердясь, пыталась прогнать со своей территории. Потом доверила чистить картошку, но время от времени с опаской косилась на нож в моей руке.
Фарш она вымешивала вручную, долго и тщательно, потом смачно шлепала его о стол. Пухлые котлеты жарила на термоядерно-разогретой толстой чугунной сковороде. Когда волна умопомрачительного аромата пошла на спад, отправила их в духовку доходить на медленном жаре, а сама взялась за поспевшую картошку.
Через полчаса на широкую, аэродромного размера тарелку легла горка сливочно-белого пюре, две котлеты и нарезанные кружочками бочковые огурцы.
На этом завод храбрости у Мелкой закончился, и она замерла напротив, следя за мной напряженным взглядом.
– Предо мной лежит котлета, – замурлыкал я, – я люблю ее за это.
Откусил и заурчал, испытав восторг от совпадения идеального с реальным. Был, был у меня котлетный эталон, заданный невесть кем на заре детства и с тех пор свято хранимый в моей внутренней палате мер и весов. Это был как минимум он. Я испытал момент истины и воспарения духа.
– Божественно, – промычал с набитым ртом.
Лицо у Мелкой дрогнуло, расслабляясь, и она с азартом заработала вилкой.
– Любите жизнь, и она полюбит вас в ответ, – прокряхтел я, расстегивая пуговицу