Так прошло три дня.
На четвёртый (кажется, это была суббота, но в застенках дурдома я вполне могла сбиться со счёта) я впервые увидела новое лицо. Вместо толстухи кашу принёс мальчик лет девяти-десяти. Чёрные волосы. Тёмная кожа. Большие карие глаза. Уши необычной формы. Он вошёл без единого слова. В руках у него были два ведра — с водой и кашей. Мальчик любезно наполнил мою миску.
Поскольку нас кормили только дважды в день, я набросилась на пресную кашу так, будто это была вкуснейшая овсянка, приготовленная миссис Диккенс. Подобрав последние крошки, я промокнула губы рукавом и отдала миску мальчишке.
Тут он сделал кое-что в высшей степени неожиданное — снова наполнил мою миску кашей. И вдобавок достал из кармана кусок чёрствого хлеба и протянул мне!
— А пары-тройки сырых картофелин у тебя, случайно, не завалялось? — поинтересовалась я, вонзая зубы в восхитительный, жёсткий, как подмётка, хлеб.
Он как-то странно посмотрел на меня. Словно никогда не слышал, чтобы люди ели сырую картошку.
— Видишь ли, я самую чуточку мёртвая, и это странным образом сказывается на моих предпочтениях в еде, — пояснила я, когда прожевала.
— Ничего себе, — сказал он, не скрывая удивления. — Ладно, завтра попробую что-нибудь раздобыть.
— И давно ты работаешь в этом жутком дурдоме?
— Только начал на этой неделе. Платят страшно мало, зато кормят вдоволь и разрешают спать в здешнем подвале почти каждую ночь.
— Ты и спишь здесь?
— Когда приходится.
— Как тебя зовут, дорогой?
— Яго, — ответил он. — Если типа официально, то Оливер Яго, но это дрянное имя, так что я стараюсь обходиться без него.
Подобрав остатки каши корочкой хлеба, я сказала:
— Знавала я когда-то одного Оливера. Он был, разумеется, сирота и совершенно не умел вести себя за обедом. — Я запихнула в рот последний кусочек хлеба и, лихорадочно работая челюстями, прожевала его. — Вечно просил добавки. Никакого представления о приличных манерах.
Звон колокола возвестил, что время обеда подошло к концу. Яго взял вёдра:
— Увидимся завтра, наверное.
— Да, дорогой, я буду ждать тебя здесь.
На пороге мальчишка остановился и обернулся ко мне:
— Что-то тебе уж больно мало лет. С чего тебя сюда посадили?
— Месть, — ответила я.
Он пожал плечами:
— Тоже повод.
С этого дня я с нетерпением ждала прихода Яго. Он взял привычку звать меня Трещоткой. Понятия не имею почему. И всегда наливал лишнюю порцию каши, приносил немного хлеба, а один раз даже притащил картофелину (ну разве он не чудо?). За те несколько минут, что он проводил в моей камере, Яго успевал рассказать мне о мире снаружи — о том, что повидал на лондонских улицах, пока шатался там в надежде раздобыть несколько грошей. О своей семье он не упомянул ни разу. Я решила, что её у него и нет.
По природной застенчивости я неохотно говорила о себе. Но постепенно я раскрылась, вылезла из панциря (отчасти, признаться, смахивая при этом на морскую черепаху) и поделилась с ним несколькими маленькими историями о своих приключениях. Бедный мальчик не мог скрыть глубочайшего потрясения.
Однажды, когда Яго уже собирался уходить, по коридору словно вечерний бриз разнеслось пение безумицы из соседней палаты. Очень неприятный бриз, надо сказать.
— Я сейчас как раз иду её кормить, — сказал Яго. — Она совершенно чокнутая, как есть.
— Она что, не знает других песен?
— Это она ребенку поёт, — объяснил он. — Спи, мол, моя радость, усни.
Я ахнула:
— Ну конечно! Это же колыбельная.
— Старшая санитарка говорит, эта женщина тут уже много лет.
— И у неё есть ребенок?
— Если и есть, то не здесь.
— Яго, ты не мог бы при случае сказать профессору Сплюнгейту, чтобы он заглянул ко мне? — попросила я. — Кажется, он совсем забыл про меня, а мне не терпится покинуть этот дом скорби. Сам видишь, я ни капельки не сумасшедшая.
Немного поразмыслив, мальчик сказал:
— Извини, Трещотка, но если я буду болтать про кого-то из вашей чокнутой братии, меня отсюда в два счёта выпрут.
На следующее утро, когда Яго принёс мне завтрак (очередную порцию холодной каши), санитар позвал его обратно в коридор и принялся раздавать указания, чтобы он, Яго, когда закончит, пошёл и вымыл кастрюли на кухне. Я сидела на полу и чесалась — лодыжка под оковами отчаянно зудела. Как и кожа головы. Нельзя было исключать, что у меня завелись вши.
В коридоре раздались шаги. И голоса. Профессор Сплюнгейт шёл проведать меня! Едва я успела встать на ноги, как за открытой дверью промелькнули профессор и молодая женщина. Они шли быстро, с головой погрузившись в беседу, и даже не взглянули в мою сторону.
Блестящие каштановые волосы девушки были уложены в высокую прическу. На ней было белоснежное платье. И такая же белая шляпка с перьями. И вся она была вылитая Эстель Дамблби. Но это же невозможно! Что Эстель делать в дурдоме? И тут меня пронзила восхитительная мысль — Эстель, должно быть, заметила, что я пропала, и отправилась меня разыскивать!
Я со всех ног бросилась в коридор:
— Эстель! Это я! Твоя дражайшая подруга!
Тут одновременно произошло три события. Во-первых, цепь натянулась и остановила мой порыв. Во-вторых, санитар бросился в мою камеру и зажал мне рот мозолистой ладонью. И в-третьих, Яго захлопнул дверь.
В наступившей тишине раздавалась песня без слов.
Матильда пришла на тринадцатый день.
Подозреваю, она явилась позлорадствовать с благословения леди Элизабет. Не представляю, чтобы она решила заглянуть ко мне без бабушкиного разрешения. На Матильде было платье из жёлтого муслина. Свет свечи бросал багровые отблески на её блестящие чёрные волосы. Она велела санитару оставить нас и закрыла дверь.
— Ну, Покет, как тебе тут живётся? — Она держалась от меня на расстоянии. — Бабушка