За детским бассейном и игровой площадкой располагался зоопарк. Обычно мать водила нас с братьями к бассейну и на игровую площадку и курила на лавочке, пока мы играем, а когда к нам присоединялся отец, мы всей семьей шли в зоопарк. Слон тянул хобот к отцовской ладони, аккуратно подхватывал арахис и совал его в пасть. Жираф тянулся к убывающей на глазах листве над вольером, объедая ее все выше и выше. Львы дремали на подстилке из срезанных веток или расхаживали вдоль решетки, глядя наружу – но не на то, что напротив, а вдаль, в травянистый простор саванны, навечно отпечатавшийся в их памяти. Я знал: львы обладают особым умением не замечать нас и прямо сквозь нас видеть Африку. Но если они все же видели не Африку, а нас, то видели нас насквозь, вплоть до мозга костей, не говоря уж о крови, струящейся в жилах. Золотисто-коричневые спокойные зеленоглазые звери узнавали меня и могли читать мои мысли. Они не питали ко мне ни привязанности, ни неприязни, они не скучали по мне долгими буднями – для них я просто принадлежал к кругу знакомых существ.
(«Нечего на меня так смотреть», – говорит Эду Адамсу Джун Хэвок, играющая Леону. Но сказать она хочет совсем не то.)
За зоопарком и узкой дорожкой, по которой одетые в хаки парковые рабочие толкают тележки, полные цветов, лежала неожиданно широкая лужайка, обрамленная клумбами и высокими ильмами – простор, спрятанный, будто тайна, между деревьями и звериными клетками. В эту часть парка меня водил только отец. Здесь он пытался сделать из меня бейсболиста.
– Да подними же ты биту с плеча, – говорит он. – Господи боже, ты хоть попробуй попасть по мячу!
Но мне снова не удается перехватить его неторопливый, исключительно точный бросок. Отец отворачивается, поднимает руки и театрально вопрошает, обращаясь ко всем вокруг:
– Чей же сын этот парень, скажите на милость?!
Он не расспрашивал о Летнем лагере, который я вроде как «посещал», а я ничего не сказал ему об «Орфеум-Ориентале» и даже не думал заговаривать об этом – ведь «Стэн», «Стэнли-Паровоз», рассказывал то, что никак не могло оказаться правдой. Все это наверняка были сказки да выдумки, часть мира заблудившихся в лесу детей, говорящих котов и серебряных башмачков, доверху налитых кровью. В том мире дети, разрубленные на куски и похороненные под можжевеловыми деревьями, могли оживать, разговаривать, вновь становиться целыми и невредимыми. Сказки кипят, бурлят подземными взрывами и незримым пламенем. По этой-то причине память и отвергает их, отбрасывает с глаз долой, и их приходится повторять снова и снова. Вот, например, я не могу вспомнить лица «Стэна» и даже не уверен, что помню его слова. Дин Мартин и Джерри Льюис – такие же лодыри, как мы… Не сомневаюсь я только в одном: завтра я снова увижу своего нового друга, самого страшного, но и самого интересного человека на свете.
– В твои годы, – говорит отец, – я всей душой хотел стать бейсболистом-профи, когда вырасту. А ты, черт тебя дери, то ли боишься, то ли ленишься даже биту с плеча поднять. Гос-споди боже… Смотреть на тебя больше не могу.
Он разворачивается и быстро идет к узкой парковой дорожке, в сторону зоопарка – то есть, домой, и я бегу за ним. По пути подбираю мяч, заброшенный им в кусты.
– Какого дьявола ты думаешь делать, когда станешь взрослым? – спрашивает отец, глядя прямо вперед. – Интересно, что ты вообще о жизни думаешь? Я бы тебя на работу не взял, столярного инструмента тебе не доверил. Да что там, я бы тебе нос высморкать самостоятельно не доверил! Сказать откровенно, порой я думаю, что там, в этой чертовой больнице, младенцев перепутали.
Я поспешаю за ним. В одной руке тащу биту, на другой – бейсбольная «ловушка», а в ней мяч.
За ужином мать спрашивает, весело ли в Летнем лагере, и я отвечаю, что да. Я уже стянул из отцовского ящика с бельем то, о чем просил «Стэн», и эта вещь жжет карман, будто горит огнем. Мне жуть как хочется спросить: неужели все это на самом деле правда, а не выдумки? Неужели правдой всегда оказывается самое худшее? Но спрашивать об этом, конечно, нельзя. О самом худшем отец и не подозревает – он видит только то, что хочет видеть, или так старается увидеть это, что свято верит, будто и вправду видит.
– Думаю, со временем он научится принимать длинные передачи. Надо только над ударом как следует поработать.
Отец пытается улыбнуться мне – мальчишке, который когда-нибудь научится принимать длинные передачи. Нож – он как раз собирается намазать маслом стейк – зажат в кулаке, устремлен вверх. Меня он не видит, совершенно не видит. Отец – он не лев, где уж ему разглядеть то, что в действительности находится под самым носом.
Ночью к моей койке, опустившись на колени, подсел Алан Лэдд. На нем был безупречный серый костюм, изо рта пахло гвоздикой.
– Ты окей, сынок?
Я кивнул.
– Я просто хотел сказать: мне очень нравится видеть тебя там каждый день. Для меня это многое значит.
– Помнишь, что я рассказывал?
И я понял: это действительно было правдой. Он действительно рассказывал обо всем этом и будет повторять свой рассказ, словно сказку, и тогда мир изменится, потому что я буду смотреть на него другими глазами. Меня охватила тревога: казалось, я заперт в кинозале, как в клетке.
– Ты думал над тем, что я рассказывал?
– Конечно, – ответил я.
– Это хорошо. Эй, а знаешь, что? Я бы сменил место. Не хочешь тоже пересесть?
– А куда?
Он качнул головой назад, и я понял: ему хочется пересесть в последний ряд.
– Идем. Хочу тебе кое-что показать.
Мы пересели.
Долгое время мы смотрели кино, сидя в последнем ряду. Больше в зале не было почти никого. Только после одиннадцати появились и двинулись к своим обычным местам на другом краю зала трое местных лодырей – неряшливый седой пьяница, которого я видел здесь уже много раз, толстяк с мятым, заросшим щетиной лицом (тоже знакомая личность) и лохматый, дикого вида молодой человек из тех, что околачиваются возле лодырей, пока не станут похожи на них, как две капли воды.
Усевшись, они тут же пустили по кругу плоскую темно-коричневую бутылку. Секунду спустя я вспомнил и молодого человека – это его, лежавшего в отключке в среднем проходе и с ног до головы забрызганного кровью, я потревожил как-то утром.
Но, может, это