Осторожно, словно драгоценный кубок, Мориц Розенталь поднял обеими руками свой бокал и медленно выпил его.
— А что поделывает министр Альтгоф? — спросил Марилл.
— Этот живет блестяще. Шофер такси в Цюрихе, вид на жительство и разрешение работать.
— А Бернштайн?
— Бернштайн в Австралии. Отец его в Восточной Африке. Максу Маю особенно повезло — он стал ассистентом зубного врача в Бомбее. Работает, конечно, нелегально, но ест досыта. Левенштайн сдал в Англии все необходимые экзамены и теперь имеет адвокатскую практику в Палестине. Актер Гансдорф играет в цюрихском государственном театре. Шторм повесился… Эдит, а ты помнишь правительственного советника Биндера из Берлина?
— Помню.
— Биндер развелся. Ради карьеры. Он был женат на одной из дочерей Оппенгеймера. Его жена отравила себя и детей. — Папаша Мориц Розенталь ненадолго задумался. — Вот примерно все, что я знаю, — сказал он затем. — Остальные, как всегда, носятся с места на место. Только теперь их стало гораздо больше.
Марилл налил себе коньяку в большой стакан, на котором было написано: «Gare de Lyon»[83]. То было напоминанием о его первом аресте, и он не расставался с ним. Он выпил коньяк залпом.
— Весьма поучительная хроника! — заметил он. — Да здравствует уничтожение индивидуальности! У древних греков способность мыслить считалась высоким даром. Затем она стала счастьем. Позже — болезнью. Сегодня она — преступление. История культуры — это история страданий тех, кто ее создавал.
Штайнер ухмыльнулся. Марилл осклабился ему в ответ. В этот момент с улицы послышался звон колоколов. Штайнер оглядел лица гостей. Сколько маленьких судеб, согнанных ветром общей судьбы к этому столу. Он поднял свой бокал.
— Папаша Мориц! — сказал он. — Король странников, последний отпрыск Агасфера, вечный эмигрант, прими наш привет! Одному дьяволу известно, что несет нам этот год! Да здравствует наша подпольная бригада! Пока человек жив — ничто не потеряно!
Мориц Розенталь одобрительно кивнул. Он поднял свой бокал, улыбнулся Штайнеру и выпил. Кто-то рассмеялся. Потом стало тихо. Все растерянно смотрели друг на друга, будто были застигнуты врасплох за каким-то запрещенным занятием. За окнами раздавались радостные возгласы. Взрывались хлопушки. Громко гудя, проносились такси. На балконе дома напротив какой-то мужчина в жилетке и рубашке с закатанными рукавами поджег заряд пороха, загоревшегося зеленым пламенем. Ослепительная вспышка озарила улицу. Зеленый свет преобразил комнату Эдит Розенфельд. Реальность исчезла, и казалось, что это уже не номер парижского отеля, а каюта затонувшего корабля, лежащего глубоко на дне.
Актриса Барбара Кляйн сидела за столиком в углу «катакомбы». Было поздно, и только над дверью еще горели две электрические лампочки. Она сидела в кресле перед несколькими пальмами, и, когда откидывалась на спинку, пальмовые листья, словно чьи-то окостеневшие ладони, зарывались в ее волосы. Она чувствовала это всякий раз и старалась сидеть прямо, но уже не было сил встать и куда-нибудь пересесть.
Из кухни доносился звон посуды и жалобные звуки аккордеона, льющиеся из радиоприемника. Передача из Тулузы, подумала Барбара Кляйн. Из Тулузы… Вот и наступил Новый год. Я так устала… Передача из Тулузы… Я больше не хочу жить. Передача из Тулузы… Разве знают они, до какой степени усталости может дойти человек?
Я не пьяна, подумала она. Просто мысли стали какими-то замедленными. Как мухи зимой, когда в них зреет смерть. Она зреет и во мне, точно дерево. Дерево из вен и кровеносных сосудов, которые постепенно замерзают. Кто-то дал мне рюмку коньяку. Или тот, кого они называют Марилл, или другой — он потом ушел. Это чтобы я согрелась. Но мне даже и не холодно. Просто я уже не ощущаю себя.
Она сидела и, словно сквозь стеклянную стену, увидела человека, шедшего к ней. Он приблизился, и она разглядела его более отчетливо, хотя стеклянная перегородка все еще оставалась между ними. Но вот она узнала его — на вечере у Эдит Розенфельд он сидел рядом с ней. У него было робкое, смутное лицо, и большие очки, и искривленные губы, и беспокойные руки, и он хромал… но теперь он прихрамывал где-то за стеклом, и казалось, после каждого шага что-то мягко и переливчато расплывалось и вновь сливалось, точно желе из расплавленного стекла.
Прошло немало времени, пока она начала понимать, что он говорит. Потом он заковылял прочь, будто поплыл, и снова вернулся и уселся рядом, и она выпила то, что он ей дал, и не почувствовала, как проглотила содержимое рюмки. В ушах она ощущала мягкий гул, перемежаемый голосом. Бесполезные, бессмысленные слова доносились с какого-то далекого берега. И вдруг перед ней не стало человека, возбужденного, беспокойного и с пятнами на лице, — осталось что-то жалкое, подвижное, забитое, молящее, остались только затравленные глаза, полные вожделения, какое-то животное, пойманное в своем страшном одиночестве, которое составлено из стекла, чужой ночи и вот этой радиопередачи из Тулузы…
— Да… — сказала она. — Да…
Хотелось, чтобы он ушел и оставил ее одну, хоть на секунду, хоть на несколько минут, надо же хоть самую малость побыть одной перед наступлением ожидающей тебя вечности… Но мужчина встал, и наклонился к ней, и взял ее за руку, и повлек за собой, и она побрела сквозь стеклянную пену… Вот и лестница, ощерившаяся зубами ступенек… Вот-вот они схватят ее за ногу… А потом дверь, и яркий свет, и какая-то комната…
Она сидела на кровати, чувствуя, что никогда уже не сможет встать. Мысли распадались, но это не причиняло боли. Просто медленный, бесшумный распад — так в тишине осенней ночи с недвижного дерева падают перезрелые плоды. Подавшись вперед, она посмотрела на стоптанный коврик, словно эти плоды должны были валяться у ее ног. Потом подняла голову. Кто-то смотрел на нее. Чужие глаза и чужой лоб под мягкими волосами, узкое чужое лицо, тянувшееся к ней, как маска; потом по коже пробежал мороз, и она содрогнулась и очнулась и увидела, что это ее собственное лицо, отраженное в зеркале.
Она пошевельнулась и вдруг заметила мужчину; он стоял на коленях перед кроватью и держал ее руки; поза его была удивительно нелепой.
Она отняла руки.
— Что вам угодно? — резко спросила она. — Что вам угодно от меня?
Мужчина не сводил с нее глаз.
— Но вы же обещали… вы же сами сказали, что я могу пойти с вами…
Она снова почувствовала страшную усталость.
— Нет… — сказала она. — Нет… не надо…
И опять посыпались слова. Слова о несчастье и горе, об одиночестве и страдании, слова, слишком значительные и большие… Но разве есть маленькие слова для выражения маленьких чувств, гложущих человека,