Нищета в Советском Союзе была не такой, как в Сомали или Судане: никаких вспухших животов и массового голода, скорее общее состояние нужды. Самообман и изоляция достигли такого совершенства, что бедность считалась нормой. Но даже и при этом почти никто, за исключением правительственной элиты, не мог закрывать глаза на народные бедствия. “Даже в домах председателей колхозов-миллионеров нет горячей воды”, — рассказал мне туркменский хлопкороб. А Иосиф Бродский писал: “Деньги… тут ни при чем, поскольку в тоталитарном государстве доходы граждан не слишком дифференцированы, говоря иначе, все равны в нищете”.
Воркутинским шахтерам не хватало мыла, чтобы смыть с лиц уголь; сахалинские матери рожали в съемных комнатах, потому что на острове не было роддома; белорусские крестьяне продавали металлолом и сало, чтобы купить себе обувь. В печать стали проникать цифры, позволявшие почувствовать масштаб проблемы: среднему советскому гражданину, чтобы купить фунт мяса, нужно было в десять раз дольше работать, чем американцу; бурильщики в Тюмени, где запасы нефти больше, чем в Кувейте, жили в бараках и фургонах, хотя температура зимой здесь опускается до минус 40; даже официальные лица признавали, что в СССР живет от полутора до трех миллионов бездомных, что в одном Узбекистане больше миллиона безработных, что детская смертность на 250 процентов выше, чем в большинстве западных стран, и на одном уровне с Панамой.
Кроме того, все товары, которые можно было найти, были отвратительного качества: пластиковая обувь, минеральная вода с сернистым привкусом. Многоквартирные дома грозили обрушением. Убожество повседневности раздражало и глаз, и кожу. Полотенце начинало царапаться после первой стирки, молоко скисало за день, машины ломались немедленно после покупки. Главной причиной пожаров в домах Советского Союза были внезапно взрывающиеся телевизоры. Из-за всего этого люди пребывали в состоянии перманентного стресса.
Переход к гласности означал, что все эти факты придется признавать. Иногда в какой-нибудь газете выходила честная статья, иногда текст был написан со свойственной русским иронией, контрастировавшей с советским пафосом. Выставка достижений народного хозяйства — нечто вроде Эпкот-центра[77] — находилась недалеко от Останкинской телебашни. Много лет здесь демонстрировались достижения советской науки, техники и космонавтики в огромных павильонах, построенных в неогреческом стиле. Над входом на ВДНХ возвышалась гигантская скульптура Веры Мухиной “Рабочий и колхозница” (выдающиеся груди и бицепсы, выпученные глаза): пришедшие на выставку должны были ощущать себя такими же мускулистыми пролетариями, частью новой, социально и генетически выведенной породы. Зато в эпоху объявленной гласности поскромневшие директора ВДНХ устроили экспозицию под поразительно честным названием: “Выставка некачественных товаров”.
Вереница посетителей медленно шла вдоль удивительного собрания антидостижений: гнилой капусты, дырявых башмаков, ржавых самоваров, облупленных кастрюль, воланов без перьев, сплющенных рыбных консервов. Гвоздем экспозиции была бутылка минеральной воды, в которой плавал дохлый мышонок. Все это было куплено в окрестных магазинах. “Пора начинать показывать реальность на ВДНХ”, — сказал мне один из экскурсоводов. Выставка стала беспощадным, издевательским переосмыслением социалистического реализма. В разделе одежды красные стрелки указывали на неровные рукава, вылинявшую краску, трещины в подошвах. На этикетке одного ювелирного украшения было прямо написано: “чудовищное”. Никто с этим не спорил.
“Я вам открою секрет, — сказал мне транспортник Александр Клебко, когда мы проходили мимо гнилых фруктов. — Это не так уж плохо. Я видал и похуже. В большинстве магазинов такого изобилия нет. А то и вообще ничего нет”.
Ашхабад
Сталинизм продолжал убивать и через четверть века после смерти Сталина. В глинобитных хижинах на окраинах Ашхабада, столицы Туркмении, появились первые жертвы нищеты: дети. Каждый год в республике и в остальном Советском Союзе тысячи младенцев умирали, не прожив на свете и года. Бесчисленное множество других страдало от жары и плохой воды, от пестицидов на хлопковых плантациях и слабело от скудной пищи, состоявшей только из хлеба, чая и супа. “Я считаю, что я везучая. Я рожала пять раз, и у меня только один ребенок умер”, — сказала мне Эльше Абаева: ей был 31 год, но выглядела она лет на 20 старше. Ее дети играли на куче грязи и мусора, пока она косила тупой косой. Соседям Абаевой Карадиевым повезло меньше: “Пятеро детей живы, трое умерли: двое при рождении, один через месяц, — сказал отец семейства. — В Туркмении всегда так. В деревнях хуже”.
В двухкомнатном доме Абаевых под потолком висели голые лампочки, покрытые пылью. Мухи кружили и садились на детские лица. Дети были грязные, одетые в лохмотья. Жестяные крыши на нужнике и курятнике удерживали на месте тяжелые булыжники. Муж Эльше, Аба Абаев, работал видеоинженером на гостелевидении и получал в месяц 170 рублей. Выходило по шесть рублей в день на семью из шести человек! С 1975 года Абаевы стояли в очереди на квартиру. “Тот наш ребенок родился зимой, утром, — сказал Аба Абаев. — Телефонов тут ни у кого нет, поблизости ни больниц, не врачей. Я два или три километра бежал до платного телефона, чтобы позвонить. Нам казалось, что ребенок умирает, а может быть, уже мертвый. Врачи добирались до нас больше часа. Когда они приехали, ребенок уже умер. Так мы тут живем. Если честно, я ни на что не надеюсь. И не уверен, что что-то изменится при жизни моих детей, разве только в худшую сторону”.
Официальный уровень младенческой смертности в Туркменистане в 1989 году составлял 54,2 случая на 1000 рождений: в пять раз выше, чем в большинстве западноевропейских стран и почти в два с половиной раза выше, чем в Вашингтоне — городе с самой высокой младенческой смертностью в США. Туркменистан сравнялся по этому показателю с Камеруном. В самых бедных регионах, например в Ташаузе[78] на севере страны, уровень младенческой смертности достигал 111 случаев на 1000 рождений. Многие эксперты в Москве и на Западе утверждали, что и эти цифры занижены. По