– Нет, Катюш. Я ее купил.
Подъехавшую машину встречает консьерж. Он берет чемоданы и несет их к лифту. В холле – представители городских властей в приподнятом настроении. Цветы, корзина с шампанским. Французское, отмечаю, две бутылки: новгородские студенты встали на ноги. С возвращением (крепкое гражданское рукопожатие). И с наступающим (объятия). С наступающим возвращением, шучу, и все смеются.
Квартира оказывается четырехкомнатной, великолепно отделанной, и окна ее выходят на Неву. Она, вообще говоря, мало напоминает комнаты общежития, в которых нам довелось в свое время жить. Катя сравнивает их с залами Эрмитажа, раскинувшегося на противоположном берегу Невы. Гримасничаю (выражение легкого недоверия) и открыто выражаю несогласие.
Главным отличием от Эрмитажа считаю больший аскетизм в подборе мебели. Три комнаты пусты, а в четвертой (гостиной) находятся две панцирные кровати, две тумбочки, два письменных стола, книжный шкаф и холодильник, в который тут же ставлю подаренные бутылки. На стене висит эбонитовое радио – почти такое же, как 30 лет назад. Катя включает его, и оттуда раздается песня Полюшко-поле. Нажимает одну из кнопок. Из щели на корпусе выезжает диск: радио оказывается плеером.
– Давно не слышала советских песен. И хоров…
– Краснознаменный, – откликаюсь. – Crème de la crème.
Привлекаю Катю к себе и касаюсь губами ее лба.
– Тридцать лет назад ты целовал меня в губы…
– Я решился на это не сразу, разве ты не помнишь?
Катя помнит. Подходит к книжному шкафу и берет наугад книгу. Бахтин. Проблемы поэтики Достоевского.
– И полифония твоя здесь. У тебя неплохо с этим получалось.
– Теперь могу продолжить.
Катя ставит книгу на полку.
– Почему бы нет?
За окном вспыхивает подсветка Эрмитажа. Метель размывает его контуры, и окно превращается в картину. Теперь импрессионисты выставлены по обе стороны Невы: в Эрмитаже – на третьем этаже, у нас – на четвертом.
Около десяти вечера раздается звонок в дверь. В сопровождении консьержа два официанта вносят корзины с новогодним угощением. Без малейших признаков удивления расстилают скатерть на сдвинутых письменных столах и зажигают свечи. Из корзин извлекаются соленые огурцы и помидоры, грибы, черемша. Черная икра. Маленький, словно игрушечный поросенок на овальном блюде. Остальное до поры оставлено нераспакованным. Прикусив указательный палец, Катя следит за происходящим.
– А где салат оливье? Где мандарины?
Как по команде тут же возникает нечто в фольге, под фольгой – салатница с оливье. В привезенную вазу горкой насыпаются мандарины.
– Теперь всё напоминает Новый год в общежитии. – Катины глаза блестят. – Особенно черная икра и поросенок.
В одиннадцать доставляют перевязанный лентой пакет и вручают Кате. Развязав ленту, она его распечатывает: там платье. Точно такое же, как тогда, легкое и просвечивающее. Катя молча зарывается в платье лицом.
– Должен же я что-то обливать, – поясняю.
Катя надевает платье.
– Не понимаю, как ты угадал с размерами. Ты ведь не знаешь даже своих собственных.
– Мне помогала Геральдина.
За пять минут до полуночи из динамика несется фирменное брежневское чмоканье, сопровождаемое новогодним поздравлением. Кажется, в 1983-м Брежнев уже не чмокал, так что представлена, скорее всего, запись образца 1981 года. Анахронизм. В алюминиевые кружки наливаю шампанское, и мы провожаем прошедшее тридцатилетие. С последним ударом курантов пьем за новое тридцатилетие. Катя выражает надежду, что тридцатью годами дело не ограничится. Я молча киваю. В четверть второго Катино платье со всей тщательностью обливается шампанским. Волей-неволей ей приходится его снять. Мы сдвигаем кровати. По степени накала ночь не уступает тому, что происходило здесь тридцать лет назад. Почти не уступает.
1985–1986
Жизнь в орнитологической квартире стала для Глеба и Кати свободным парением над буднями. С тех пор мысли о счастье соединилась в Глебовом сознании с птицами, прежде всего – с их чучелами. Пребывание на Большой Пушкарской составило два года вместо одного: контракт с Берлинским университетом профессора продлили еще на год. После первого года они приезжали на месяц домой, и юная пара на это время перебиралась в общежитие. Вещи Кати оставались у орнитологов, а вот Глебовы решили увезти. Не очень было понятно, как к присутствию Глеба отнесутся хозяева квартиры, но еще в большей степени – Катины родители. Точнее говоря, их отношение было Кате как раз понятно. Они не хотели отпускать ее в СССР, предчувствуя, что дочь найдет себе там русского мужа. Катя была вынуждена согласиться, что предчувствие родителей не обмануло. В СССР я уехала, рассуждала она в утренней ванной, и русского мужа нашла: не будем же их радовать раньше времени. Русский муж дипломатично промолчал. Он не стал выяснять, отчего русским мужем быть так плохо. Большинство женщин его страны имели именно таких мужей, и нельзя сказать, чтобы это их как-то особенно огорчало. Ответом на предубеждение Катиных родителей было изучение Глебом немецкого, которое он продолжил с удвоенной силой. По другую сторону границы существовало, однако, свое предубеждение. Оно возникло в отношении немки Катарины Гертнер и ее связи с советским гражданином Глебом Яновским. В роли родителей здесь выступила комсомольская организация университета, обязанностью которой, согласно уставу, было знать, кто с кем спит. Организация вызвала Глеба на заседание своего бюро. Получив приглашение, Глеб решил посоветоваться с Дуней, чьи связи были по преимуществу международными. Дуня, не раздумывая, предложил Глебу обвинить бюро в политической близорукости. Это словосочетание когда-то встретилось ему в учебнике истории КПСС и сразу же пришлось по сердцу. Находя выражение эффектным, Дуня повторял его по всякому подходящему поводу, а случалось, и без повода. Он показал Глебу, как это надо произносить – строго и немного задумчиво. Может быть, даже с прищуром – близорукость, как-никак. Еще Дуне полюбилось выражение отрыжка зиновьевщины, но в данной ситуации (Дуня с сомнением посмотрел на Глеба) оно представлялось менее уместным. На заседании бюро до сведения комсомольца Яновского было доведено, что его поведение аморально и что с гражданкой ГДР он должен немедленно расстаться. В ответ Глеб заявил, что с Катариной не расстанется, поскольку они собираются вступить в брак. Глядя в глаза очкарику-председательствующему (за толстыми линзами они были карикатурно малы), он на всякий случай обвинил присутствующих и в политической близорукости. После этих слов наступила тишина. Строго говоря, комсомольская организация была против интернациональных браков, даже с представителями социалистических стран. Такие браки неизменно заканчивались отъездом комсомольцев за границу. Связи с иностранными подданными уехавшие малодушно предпочитали связям с родной организацией. Но случай Глеба и Кати показался членам бюро неоднозначным. Проявленная Глебом решительность их поколебала. Она грозила скандалом, а скандал был нежелателен – в конце концов, Катя находилась в пределах соцлагеря. Излишняя настойчивость с их стороны могла быть расценена как глухота к идеям интернационализма, приведшая, как и следовало ожидать, к политической близорукости. Неутешительный диагноз. Глеб (Дуня как в воду глядел) произвел на