Груда приближается. Вблизи уже можно рассмотреть мелкие крупинки зубов, и длинные рассеченные рыльца, и зияющие глазницы…
На самом деле это не черепа. Это части того, запертого здесь. И если вынести кусочек его наружу и заставить кого-то коснуться…
(Нельзя прикасаться.)
Перчатки. Не забыть про перчатки.
Она ставит фонарь на пол. Открывает ящичек. И осторожно, осторожно нагибается, рукой в перчатке подхватывает два крошечных черепа и укладывает их в ящик. Захлопывает крышку, запирает и выдыхает.
Дело сделано. Сделано-сделано. Подхватив фонарь, она идет к выходу.
Оно настигает ее уже у самого выхода. Она не знает зачем. И никогда на самом деле его не видит. Каждый раз, как и сейчас, первым доносится запах, кошмарный запах тления и гнили, как будто в небе клубится зловонная туча.
А вот и оно.
Оно похоже на человека. На мужчину в голубом полотняном костюме, стоящего в стороне, всегда на краю поля зрения, как бы она ни старалась взглянуть в упор. Впрочем, она плохо видит его, или это, или что бы то ни было. Словами его не опишешь. Здесь оно вечно дрожит, трясется – голубовато-серый призрак человека в тени гигантского зала. У него нет отчетливых очертаний, он весь расплывается. И все же ей кажется, что она различает тонкие длинные уши и еще гневно стиснутые кулаки.
Оно – ночь, потому что затмевает все. Оно ненавидит ее, приходящую сюда. Оно ненавидит всех на свете. И злобствует, что не в силах причинить ей вреда.
Бонни плачет, слезы текут по щекам, но она не останавливается. Оно преследует ее как слепень, жужжит, вьется на краю зрения.
Она выдержит. Два раза уже выдерживала.
«Ты не можешь меня коснуться. Меня здесь нет. На самом деле я у себя дома, разве не так, я ширнулась и сплю, и…»
И.
И.
Бонни останавливается. Потому что камера немного переменилась. А прежде такого не бывало.
Теперь она кое-что замечает. Во-первых, она больше не чувствует себя под кайфом, и это никак не понятно. Перед самым приездом Мэл она хорошенько накачалась. И все же, и все же…
Она вспоминает, что, когда отмеряла дозу, подумала, что зелье не лучшего качества. Какое-то оно было водянистое, чисто хреново аш-два-о, и ей еще подумалось, мол, надули меня, не надо было закупаться в обход Болана.
Но кайф-то она поймала. На время хватило.
Только времени не хватило.
Потому что сейчас Бонни сознает, что начинает сознавать. Обычно, приходя сюда, она ничего не видит и не понимает. Так лучше. Кому охота понимать этих? И смотреть на них нельзя. Как на солнце.
А теперь ее опускает на землю.
Камера меняется. Она видит. Оно ей показывается. Это
(бескрайняя черная равнина)
(красные и белые звезды)
(окруженные)
(таким множеством)
(не гор ли)
(и потом)
(сухое дерево с гнилым плодом)
(прождавшее так долго)
(ожидающее)
(меня)
И тогда Бонни снова видит его краем глаза.
Только что – когда комната походила на комнату, а не на (это) – запертое здесь выглядело мужчиной в голубом полотняном костюме со странной головой, или черепом, или шлемом на плечах. А теперь она понимает, что видела лишь часть его. Оно подобно бриллианту со множеством граней, а она видела только одну.
А теперь видит больше. Может быть, все. Все сразу.
Она ощущает его сзади, за самым плечом. И, кажется ей, видит нечто невероятно высокое и невероятно тонкое, с длинными тонкими ушами, покрытыми грубой бурой шерстью, под красной луной, и это…
«Ох, ох…
Ох, боже мой, боже мой, – думает она. – У него глаза, глаза как люди.
Оно меня видит».
Мэллори никогда не ждет Бонни в ущелье, потому что, по правде говоря, ущелье это пугает ее до усрачки. Раз она попробовала, попробовала прождать беднягу всю ночь, но ей отчего-то мерещилось, что тоннель в конце этой бетонной реки – это глаз, и смотрит он прямо на нее, и ее так и корячило. Так что она всегда отъезжает и ставит машину повыше на склоне, на старой гравийной площадке, и там прихлебывает из фляжки, выгнутой под задний карман, и смотрит на звезды, и, бывает, вопреки себе, ловит романтическое настроение.
Поэтому вопль доходит до нее только через минуту. Потому что она так далеко, и все такое.
Она выпрямляется, прислушивается.
– Бонни, – говорит она. – Вот дерьмо.
Она не тратит времени, заводя «Шеви». Просто выскакивает, и бросается через площадку, и скидывает туфли на каблуке, прежде чем вбежать в ущелье.
Это глупо, она ведь знает, какое жалкое существо эта Бонни, и знает, что, в сущности, послала ее на смерть или просто позволила умереть, хоть Мэл и не видит особой разницы. И все же она не желает Бонни смерти. И не хочет, чтобы та мучилась. А девушка, судя по звуку, ужасно мучится.
Мэл с облегчением вздыхает, увидев целую и невредимую Бонни стоящей у выхода из тоннеля спиной к ней. Рядом фонарь и деревянный ящичек. Бонни как будто кланяется снова и снова, как иудей-ортодокс на молитве, просто мелко и часто дергает головой и вопит, срывая горло, только теперь, вблизи, Мэл слышно еще и тихое «тук-тук» при каждом ее поклоне.
И только в десятке шагов от тоннеля Мэл различает расползающееся от устья темное пятно.
Бонни истерически завывает. Она вцепилась в край отверстия и рвется вперед, бьется лицом о стену, и с каждым ударом слышно тихое «тук», и с каждым ударом от ее лица отлетают мелкие клочья.
– Оно всё! – вопит Бонни. – Оно – всё! Оно всё там.
Мэл в ужасе смотрит на нее. Лицо Бонни залито кровью. Брызги темнеют на белом цементе. Мэл давится рвотой и пятится от нее.
Бонни слышит ее вскрик. Замерев, она поворачивается как пьяная. Лицо разорвано до кости. Правой глазницы почитай что нет, Мэл целиком видно глазное яблоко, белое, светящееся в красной луже. И носа нет, а сквозь трещину в переносице видно что-то неимоверно черное, не верится, что бывает такая чернота.
– Оно – всё, Мэл! – визжит Бонни рваными губами сквозь треснувшие зубы. – Весь мир. В его глазах весь мир! Я не хотела видеть. Я не хотела!
Она снова заходится воем, отворачивается, вцепляется в край устья.
Мэл не помнит, как пустилась бежать. И каким образом в руках у нее очутился деревянный ящичек, хотя она не помнит, зачем он.
И все равно она еще слышит где-то позади.
Тук-тук
Тук-тук
Глава 30
Жизнь готовила Мону к самым странным ситуациям. Но вот сейчас она не представляет, как обратиться к человеку, который словно