— Поймите, — говорил он, — вот что такое воспоминание? По сути — это некоторая электрическая реакция на раздражитель. Для человека — это то, что создает его эмоциональный фон. Для машины — просто разряд, не более. Упрощенно это можно описать как некий диалог — какой–нибудь запах, образ, имя вызывают у вас определенную реакцию, и она представляет собой элемент, кусочек кода.
— То есть код может выглядеть так: кубик, игрушечная машинка, запах детской неожиданности? — пошутил кто–то в первом ряду.
— Что–то в этом роде, — рассмеялся Тихонов. — Мы называем такие вещи маркерами. Они искусственно внедряются в воспоминания, при этом сами вы ничего не поймете и не почувствуете. На самом деле мы попробуем простую систему мнемонического шифрования уже на лабораторных в этом полугодии. Беспокоиться вам не о чем, — поспешил добавить Тихонов, когда студенты взволнованно зашептали. — Ваши воспоминания не пострадают.
Воспоминания не пострадали.
Однако лабораторные по нейроинтерфейсу во втором полугодии усложнились настолько, что финальный экзамен не сдала треть курса. Не было никаких световых туннелей и лабиринтов, а время выполнения задания, которому раньше не придавали особого значения, стало одним из главных критериев оценки.
Сеть изменилась.
Она в точности копировала реальную систему управления кораблями и представлялась мне пронзительной пустотой, заполненной лишь собственными мыслями. У меня не было чувства, что я блуждаю в запутанном лабиринте, создаваемом на ходу привередливой машиной, которая изо всех сил пытается скрыть единственный выход в реальный мир. Время, пространство, движение — все это исчезало в тот самый миг, когда ты подключался к сети.
Я долго не мог описать свои чувства во время нейросеансов, пока наконец не понял — теперь все существовало одновременно, последовательность действий, причины и следствия не имели никакого значения, и то, что ты только собирался сделать — скорректировать вектор движения, задействовать резервную энергетическую магистраль, — было уже сделано, и тебе оставалось только осознать это.
Я едва не сошел с ума.
Виктор, впрочем, описывал свои сеансы иначе — он говорил, что, подключившись к нейроинтерфейсу, низвергается в стремительную пропасть и, только выполнив задание, выстроив в уме сложную, как военный код, последовательность сигналов, может остановить свободное падение в пустоту.
Мы говорили с несколькими сокурсниками, и все рассказывали о своих ощущениях по–разному, словно нейролинк подстраивался под каждого из нас, воплощая самые сокровенные кошмары.
Пересдачи стали обычным делом. Как и поздний выход. Зачастую одна–единственная ошибка становилась фатальной, и ты застревал внутри неисправной машины, воспроизводящей одну и ту же запись по кругу, теряя способность контролировать мысли.
Тихонов тогда нередко задерживал нас после занятий, объясняя, как важно уметь концентрироваться, освобождать сознание и даже советовал заниматься восточной медитацией. Виктор любил подшучивать над ним, хотя сам едва справлялся с лабораторными.
Я был почти уверен, что мы оба не дотянем до четвертого курса, однако последний в году экзамен — симуляцию, в которой требовалось управлять маршевыми и маневровыми двигателями одновременно, вставая на геостационарную орбиту, — мы сдали с первого раза.
После экзамена Виктор выглядел как коматозник, которого только что вывели из вегетативного состояния. Волосы его спутались, лоб лоснился от пота, а под глазами залегали темные круги.
Он предложил напиться на радостях, но я сказал, что свалюсь после первой же бутылки пива, и вернулся в общежитие. Я хотел заварить чай, полистать новые публикации в соцветии, но вместо этого прилег на кровать, не раздеваясь, и провалился в сон.
Мне снилась темнота.
Я находился в первозданном хаосе из собственных желаний и мыслей, когда времени еще не существовало. Воспоминания — о другом, настоящем мире — вспыхивали, оборачиваясь мимолетными призраками, и исчезали, затухая в бессмысленной пустоте вокруг, как будто я медленно и неумолимо терял память, превращаясь в бесчувственную функцию, в тупую, выполняющую повторяющиеся действия машину.
И я видел Лиду.
Она шла в темноте, отдаляясь. На ней было красивое светло–коричневое платье с узорчатой юбкой и сумочка, похожая на портфель. Лида не замечала меня, она не знала, что я существую. У меня не было ни видимого образа, ни голоса — я не мог даже позвать ее по имени. Темнота смыкалась над ней. Но потом Лида вдруг остановилась, почувствовав что–то. Она коснулась висящей на плече сумочки, задумчиво пригладила на затылке волосы и — обернулась.
И я проснулся.
Была ночь.
Бледные фонари едва освещали аллею, на которой я когда–то поцеловал Лиду. Я подошел к окну и, сощурившись, как от яркого света, посмотрел на черное небо.
Где–то у неразборчивого, похожего на застывшую волну темноты горизонта вспыхнул огонек, и стремительная пульсирующая звезда устремилась вверх, вырываясь из гравитационного колодца.
43
Практические занятия начались на четвертом курсе.
Перед этим для нас провели тренировки на тренажерах, которые, в отличие от центрифуги, имитировали реальные перегрузки при взлете и посадке — вплоть до предельных для среднетоннажных кораблей шесть «же». Перегрузки не причиняли мне особых мучений; более того, костюмы, которые нас заставляли надевать — плотные и облегающие скафандры из напоминающего колючую резину материала, — причиняли гораздо больше неудобств, чем неудержимая сила ускорения.
А потом в первый раз нас повезли на настоящий космодром — на таком же рейсовом автобусе, на котором мы с Виктором катались в Тенешкино, чтобы посмотреть на взлетные шахты через пелену дождя.
— Чего? Дрожишь? — спросил меня Виктор, когда автобус поднялся на эстакаду.
Я наглотался с утра успокоительных — хотя Тихонов отговаривал нас принимать таблетки, чтобы не выработать привычки — и не чувствовал ничего, кроме тупого вялого безразличия.
— Это же не экзамен, — сказал я. — Все действия контролируются настоящим оператором. Ты в принципе не сможешь сделать ничего такого.
— Настоящим оператором, — усмехнулся Виктор.
Мы мчались по эстакаде, поднимавшейся вверх, как разводной мост — за высоким отбойником поначалу мелькали верхушки деревьев и уродливые столбы ретрансляторов, а потом я не видел ничего, кроме безоблачного голубого неба.
— Ты сам–то как? — спросил я.
— Да черт его знает! — сказал