— Danke, meine lieber. (3) — грустно сказал Эрнест, положил расческу рядом с подушкой, но не встал, так и остался сидеть, опустив голову и руки, как будто ему на шею давила каменная плита.
— Ты хочешь… — начал было Соломон, но художник перебил его:
— Как ты думаешь, она сильно мучилась перед смертью?
— Я не знаю, — Кадош не стал лгать. — Но судя по количеству принятого снотворного, она очень быстро потеряла сознание.
— Наверное, ей снились ужасные кошмары.
— Вряд ли.
Эрнест вскинул голову, глаза его заблестели, на щеках проступил румянец:
— Так ты все-таки знаешь, что она чувствовала, но не хочешь мне говорить?
Момент был настолько удобным, что упустить его было бы форменной глупостью, и Соломон воспользовался шансом по полной:
— Хорошо, я скажу, а ты встанешь и пойдешь со мной пить кофе. Потом я помою посуду, ты за десять минут соберешь оставшиеся вещи, и мы поедем домой.
Верней криво усмехнулся и приложил ладонь ко лбу, точно отдавал честь по-военному:
— Jawohl, mein Herr(4). Ну, вот, видишь, я встаю… Теперь говори.
— Она глубоко заснула. Ей стало холодно, потом она испытала мгновенную резкую боль в сердце и в глазах. Боль была мучительной и сильной, но короткой. У нее остановилось сердце. Через десять минут мозг отключил свое резервное питание. Она умерла (5). Вот и все.
Эрнест судорожно сглотнул, покачнулся, Соломон поддержал его за локоть, но он упрямо и яростно мотнул головой, разметав длинные темные волосы:
— Я в порядке! Где там твой кофе?
— На кухне. Пойдем. — приложив мягкое усилие, Соломон вывел любимого из спальни, которой больше никогда не придется хранить ни его сон, ни их альковные тайны и сладострастные игры, и направил в нужную сторону, на пьянящий терпковатый запах чистой арабики.
На пороге кухни Эрнест вдруг схватил Кадоша за отворот рубашки и заставил повернуться к нему, так что их лица оказались совсем близко:
— Какого хрена ты пригласил к нам на ужин этого мерзкого типа, Кампану? Зачем, Соломон?! Ты даже не поинтересовался моим мнением!
— Извини, — проговорил Кадош. Он всем телом чувствовал закипающую ярость и ревность любовника, но испытывал безмерное облегчение от того, что Эрнест наконец-то ожил, отступил от края могильной ямы, перестал напряженно вглядываться в серую пустоту чужого посмертия:
— Я не знал, что тебя это так заденет. Я…
— Ах, ты не знал?! Ну, а ты знал, что твой дружок из полиции — тупой шовинист и гомофоб?
— Как и большинство французов мужского пола, того же возраста, из той же социальной группы. Но ты не прав насчет Юбера.
— Ну конечно!
— Да, не прав. Он грубоват, с этим не поспоришь, и либералом я бы его не назвал, но он хороший и честный человек.
Эрнест, тяжело дыша, выпустил ткань Соломоновой рубашки, и руки его непроизвольно сжались в кулаки:
— Вы с ним были любовниками, да? Он твой любовник? Скажи мне!
— Нет. И никогда не был. Я и Кампана, о боже! Я бы скорее закрутил роман с белым африканским носорогом.
— С носорогом? С носорогом?! — Эрнест громко рассмеялся.
— Да, с носорогом. — невозмутимо подтвердил Соломон, внимательно наблюдая за любимым, и придвинулся еще немного ближе к нему. — С белым африканским носорогом.
— Господи, с носорогом… как это на тебя похоже! — Эрнест продолжал смеяться, смех постепенно переходил в судорожные всхлипы; он снова схватился за рубашку Кадоша, на сей раз обеими руками, из глаз потоком хлынули слезы, и когда он, наконец, разрыдался, Соломон успел схватить его в объятия и крепко прижать к груди.
…Следующие полчаса он сидел на полу, прижавшись спиной к стене, и держал на себе Эрнеста, позволяя любимому прожить и выразить боль, держал молча и незыблемо, как скала или вековое дерево, способное выдержать любую бурю и не разрушиться под ее натиском.
На часах было без пяти восемь. Баранина и кус-кус по-мароккански доходили на плите, тесто для шоколадного фондана (6), разлитое по рамекинам (7), ожидало отправки в духовой шкаф.
Соломон заканчивал накрывать на стол: расставлял блюда с закусками, раскладывал приборы на троих, придирчиво изучал винные бокалы и стаканы для воды, прежде чем определить на подобающее место.
Эрнест сидел с ногами на большом сером диване, приставленном к дальней стене и зрительно отделявшем обеденную зону от пространства гостиной. Избранный ракурс позволял ему наилучшим образом поймать свет, падающий на лицо Кадоша, сделать плавную растушёвку контуров и придать начатому «портрету в интерьере» особенную выразительность. Соломон делал вид, что полностью поглощен сервировкой и вовсе не интересуется творческими экзерсисами, но стоило художнику на секунду утратить бдительность, натурщик немедленно вытягивал шею и с жадным любопытством старался подсмотреть в альбом, увидеть хоть краешком глаза, что же такое выходит из-под быстрого карандаша…
— Какое вино мы будем пить? — спросил Эрнест, не поднимая головы от рисунка. — Помочь тебе с выбором или ты уже все решил сам?
— Я думаю, что Шато-Латур Мартийяк (8) станет хорошим выбором, но если ты предпочитаешь…
— Нет-нет, просто отлично! Я полностью доверяю тебе как сомелье, хотя не уверен, что месье Кампана оценит твои изыски. Его грубая глотка наверняка не отличит гран крю (9) от ординарного столового винишка… а скорее всего он предпочитает дешевый бренди, чтобы поскорее надраться, листая порножурнал, и пиво, чтобы наливаться им по уши, пока смотрит турнир по боксу. Твоим шато-латуром будет давиться просто из вежливости.
— Именно такие речи и такой образ мыслей по отношению к людям из третьего сословия и привели ваших предков на гильотину, мой дорогой виконт де Сен-Бриз, — сухо проговорил Соломон, не считая нужным скрывать свое неодобрение, и с удовлетворением отметил легкую краску, выступившую на бледных щеках художника.
«Пусть злится вслух, это гораздо полезнее, чем кипеть и пожирать себя изнутри…»
Эрнест захлопнул альбом и встал:
— Я же просил: никогда не называй меня виконтом! И забудь ты уже чертова Сен-Бриза, я двадцать лет ношу фамилию Верней!
Кадош невозмутимо возразил:
— Я буду называть тебя виконтом всякий раз, когда ты будешь вести себя как виконт.
— То есть сейчас я был виконтом?..
— Еще каким. Я бы не удивился, если бы дальше ты обозвал Кампану смердом, а меня — жидом…
Такая откровенность окончательно смутила Эрнеста и сбила его с толку, он подошел к Соломону и, обняв его за плечи, прижался к теплому боку:
— Ну… прости… как бы я мог?.. Ничего подобного у меня и в мыслях не было, клянусь!
Смущенного тона любовника и ласкового прикосновения оказалось достаточно, чтобы Кадош смягчился и в свою очередь ненадолго припал к нему щекой:
— Уверен, что не было. Просто мой Эрнест по какой-то загадочной для меня причине все еще злится на бедного Кампану и продолжает ревновать… даже после сегодняшней ночи…
— Соломон… — дыхание художника сейчас же сбилось, губы нашли губы еврейского царя, и несколько долгих минут двое мужчин самозабвенно и страстно целовались