– Погодите, – останавливает Кэтрин. – Это не болезнь.
«Оксикодон», – значится на этикетке. Доктор пребывает во власти наркотического сна. Понятно, почему он так тревожился за реакцию товарищей по несчастью.
Благо от этой хвори есть лекарство, правда временное: инъекция налоксона в бедро, и врач просыпается, бодрый и смущенный. После он старательно избегает Кэтрин.
Тем же вечером звонит няня.
– У девочки жар, – сообщает она.
Кэтрин задыхается. Температура – первый синдром болезни. Если с малышкой что-то случится, то исключительно по ее вине.
– Не хотела вас беспокоить, – продолжает няня, – но она уснула несколько часов назад, и я никак не могу ее разбудить.
Теперь очередь Кэтрин представлять все в мрачных красках.
Мрак отчаяния пронзает совершенно безумная в своей простоте мысль: она должна попасть домой, к дочери.
Кэтрин улизнет из больницы, откуда никто не выходил уже две недели. Выберется из города, окруженного солдатами и военной техникой.
Она сдергивает перчатки и мчится вниз.
У дверей ее останавливает охрана. Карантин – мероприятие подневольное.
Всю ночь Кэтрин проводит на телефоне. С маленького экрана сотового дочка похожа на тех, кто спит в изоляционном крыле. В полночь у Кэтрин случается приступ паники: она не может вспомнить цвет глаз дочери. Помнит лишь описание – редкий оттенок орехового, – но не может представить. Она забыла, какого цвета глаза у родной дочери!
В три часа утра – о, счастье! – девочка просыпается и просит у няни попить.
Это не болезнь, а банальная простуда.
При звуках дочкиного голоса Кэтрин проникается нежностью ко всему миру, ко всем, кто находится сейчас в больнице. Нежность, словно наркотик, проникает в кровь. Как в тот день, когда малышка появилась на свет.
33
В сердце госпиталя, где первые зараженные спят под чутким присмотром медсестер в защитных костюмах четвертого уровня, на одной из кроватей, под покрывалом, под тонкой тканью больничной сорочки, под гладкой кожей девичьего живота начинает биться крохотное сердечко – потаенное, трепещущее, четырех недель от роду.
Ребекку минуют переживания, какие испытывала бы любая в ее положении – случайно забеременеть в восемнадцать. Ей неведомы паника, отчаяние, мучительная необходимость принимать решение.
Ничто не терзает и Калеба, спящего в десяти футах от матери своего будущего ребенка.
Плод их союза еще слишком мал, чтобы называться зародышем. Однако на головной ткани постепенно проступают черты лица, контуры глаз. Эти глаза запечатлеют все, что предстоит увидеть Ребекке. Формирующиеся каналы вскоре превратятся во внутреннее ухо. Эти уши вберут каждый голос, каждую ноту, каждую каплю дождя, какие предстоит услышать Ребекке. Уже наметилась впадина рта – если мать и ребенок выживут, этот рот непременно спросит, кто такой Бог, зачем нужен ветер и где она была до того, как попала в мамин животик.
В палате гудят и щелкают мониторы. Под шелест униформы врачи с медсестрами снуют взад-вперед, выполняя набившие оскомину процедуры: массаж грудной клетки, щекотание пальцев ног. Безрезультатно. Через зонд в ноздре питательные вещества попадают в горло, а оттуда – в желудок.
Ребекка спит мертвым сном – как выясняется, сознание совершенно не участвует в процессе, который разворачивается у нее внутри, словно подсолнухи, увядающие сейчас на подоконнике.
34
Он спит, когда она спит. Просыпается, когда просыпается она, – шесть, восемь или десять раз за сутки. Каждое пробуждение сопровождается воспоминанием, лихорадочным сопоставлением фактов: Бен остался один с полуторамесячным младенцем.
Куда бы он ни направился, дочка всегда с ним. Лучше сиди дома, твердит он про себя, так безопаснее. Но выходить нужно – за смесью, за подгузниками, за продовольствием, которое раздают в здании старшей школы. Никто не говорит, куда подевалась Энни. Ни диспетчеры в госпитале. Ни солдаты у дверей приемного покоя. Врачи «скорой» в ту ночь – в синих костюмах и белых масках – кладут Энни на носилки, ее пальцы подрагивают, как обычно во сне. Но даже они не в курсе, куда ее повезут.
На следующее утро медсестра – в пластиковых очках и костюме спецзащиты – приходит измерять температуру. Младенец плачет не переставая. Дети всегда чувствуют беду.
Прежняя медсестра больше не возвращается.
Периодически по улице громыхает внедорожник. Проносится «скорая». Соседи совершают редкие вылазки, всякий раз настороженно озираясь по сторонам. Но Бен видит только личико дочери. Слышит только ее плач. Она засыпает только у него на руках, с бутылочкой в обмякшем ротике. Его одежда пропахла мочой, кислым молоком, Бену некогда принимать душ. Некогда умываться. Грязное белье громоздится на полу.
Первое время в гости наведывается коллега Энни с коробками смеси и салфетками.
– Согласись, никто в этом городишке не знает, с чем мы столкнулись. – Голос женщины дрожит, кулаки сжаты. – Все просто тычутся по углам, как слепые котята.
Их с Энни нельзя назвать близкими подругами. Впрочем, за три месяца они толком не успели обзавестись друзьями, поэтому приходится полагаться на любого, кто готов помочь.
Энни, Энни, Энни – имя звучит как молитва, так неестественно, дико не обращаться к жене по тридцать раз на дню. «Только вернись!» – мысленно заклинает Бен.
Каждый день он звонит матери в Огайо. Та порывается прилететь, но Бен шепотом отговаривает ее, пока малышка дремлет у него на груди.
– Зачем? Тебя все равно не пропустят.
К нему возвращается детская потребность в матери, простое желание ее близости.
– Не упирайся ты, я бы приехала сразу, когда Грейси только родилась. Да, попала бы под карантин, зато тебе хоть какая-то помощь, – сокрушается мама. Однако они с Энни твердо решили: никаких родителей, хотя бы на первое время. Теперь Бен осознает – ими двигали подростковые представления о взрослой жизни, жажда независимости.
Иногда Бен устает настолько, что вовсе не прочь уснуть и не проснуться.
В перерывах между кормлением до слуха доносятся обрывки радиосводок: число жертв неуклонно растет. Уже шестьсот человек. Семьсот. В семидесяти милях от Санта-Лоры, в Лос-Анджелесе, закончились маски, люди запасаются продуктами на случай распространения инфекции.
Самые заурядные события приобретают зловещий оттенок. Черный бульдог бегает по улицам без поводка. Где-то неподалеку битый час заливается свистом чайник. Не смолкая журчит вода, словно кто-то упал, поливая лужайку.
На третий день, когда коллега Энни, вопреки обещанию, не появляется и не берет трубку, Бену нет нужды спрашивать почему.
Они с матерью вырабатывают договоренность – Бен будет звонить каждое утро.
– Если не позвоню до восьми, сразу вызывай полицию.
Однако с новорожденным время летит незаметно. Часы уплывают неведомо куда.
На третьи сутки Грейс просыпается в истерике, ее рвет, и Бен забывает позвонить матери – какое-то помутнение, провал. Два часа спустя он добирается до сотового: десять пропущенных и сообщение о вызове полиции.
– Слава богу! – восклицает мать, когда он наконец перезванивает. Облегчение в ее голосе сродни экзальтированному восторгу, и Бен впервые осознает, каково это – страдать от любви к ребенку.
– А полиция? – Она до сих пор не в силах