Закончились дожди, и высохла грязь, и яркое солнце висело над Лаэрной. Малертийская армия встала — походным лагерем — в четырех милях от города; Лаур полюбовался ею, стоя на каменной стене — и велел своим товарищам собираться.
Лорду Сколоту было нечего собирать. Он сходил в особняк за маленьким арбалетом, в последний раз поклонился могиле императора, в последний раз обошел могилы его гвардейцев — и могилы своих слуг. Вспомнил, как старался их выкопать, и как жутко — потом — было бросать комья сырой земли вниз, на искореженные чумой тела…
Уходить решили на север, к синему океану. Сомневаясь, что у берега отыщется хотя бы один корабль; из города вышли ночью, в синеватой, но непроницаемой темноте. Позади — оранжевыми точками — пламенели пятна костров. Солдаты господина Эрвета не хотели сдаваться, упрямо — не хотели сдаваться, даже если их добыча — это всего лишь опустошенный, или нет — забитый мертвыми людьми город. Солдаты господина Эрвета не хотели…
Они постарались уйти как можно дальше. Немного соленый ветер метался над янтарным огнем цветов, и этим ветром было так приятно дышать, что все трое невольно ускорили шаги, будто надеясь до него дотронуться, или — догнать и окунуться в него измученным телом. Благо, окунуться в соленый ветер весьма легко — надо всего лишь добраться до океана, избавиться от лишней одежды и спуститься по белому песку — чуть ниже, к синей-синей, давным-давно согретой воде.
Утро настигло их у деревни. У окруженной пепелищем деревни; видимо, жители выносили своих родных за деревянный частокол так же, как лаэрнийцы выносили родных — за стены. И топили их в оранжевом ненасытном пламени.
В деревне были выжившие. Они провожали Лаура, Лойд и Сколота настороженными взглядами; какой-то мужчина зашел во двор, а вышел оттуда с вилами — и не опустил их, пока троица не миновала крохотную полосу домов. В огородах поспешно возились похудевшие молодые женщины; кому-то повезло уберечь маленького сына, и он прятался под широкой материнской юбкой, потому что менее счастливые матери косились на него с такой завистью, что от нее было почти больно.
Сколота не узнали. Его было трудно узнать в измотанном, серьезном человеке, его было трудно узнать — кажется, в мужчине за тридцать, хотя до его двадцать четвертого дня рождения должны были смениться еще без малого три месяца.
На голубых стеблях мерно качались янтарные цветы. И Лойд постоянно чудилось, что они издают особенный, невероятно мелодичный, звон; а потом она ощутила, как этот «невероятно мелодичный» постепенно образует своими отголосками… два слога.
На голубых стеблях мерно качались янтарные цветы. И бормотали, согнутые соленым ветром: «Ви-Эл, Ви-Эл, Ви-Эл…»
— Подождите, — попросила она, сворачивая с дороги.
Она куда меньше опиралась на чертов деревянный костыль. Хотя хромала — вовсе не меньше; просто теперь ей было все равно, отзывается ли болью некогда сломанная нога, отзывается ли болью до сих пор сильно поврежденная кость.
Это удобно, когда человеку все равно. Когда человеку все равно, его уже не получится победить.
Он победил себя сам.
Он себя… уничтожил.
Двое мужчин покладисто замерли на тропе. Лаур подал своему спутнику флягу с родниковой водой, и Сколот ему кивнул — и никто бы не заподозрил, что неделю назад эти двое были врагами.
Потому что сейчас на тропе стояли едва ли не братья, чьи узы выросли из общего горя, чьи узы выросли на пепле и на костях, и на страхе, и на хрупкой надежде — мы сумеем, у нас получится, мы — будем — жить…
Она опустилась на одно колено. И погладила янтарный цветок — едва-едва, кончиками огрубевших пальцев.
Он зазвенел — громче, как если бы отвечал ей. Он зазвенел — громче, как если бы обращался к ней: «Да, я тут, здравствуй! И да будет — во имя Вайтер-Лойда, Мора и Келетры — звучать над зелеными пустошами код: Ви-Эл, Ви-Эл… слышишь меня, Такхи?»
И он был — каменным.
Он выглядел живым, выглядел настоящим, а на самом деле был — каменным.
Талер утонул, сказала себе Лойд. Его поглотило озеро. Он больше никогда не вернется, я больше никогда его не увижу, я не смогу прикоснуться к его раненой щеке, не смогу улыбнуться ему — и увидеть, как он улыбается мне… тоже. Я больше никогда не услышу, как он ворочается под пуховым одеялом, как он — опять — не может уснуть. Потому что теперь он может спать — вечно, потому что теперь ему ничто, ничто на Карадорре не помешает. Потому что его больше нет, он умер, его стерли, как художник стирает с листа бумаги неудачный набросок…
На голубых стеблях мерно качались янтарные цветы.
И словно бы спрашивали: «Такхи, милая, ты действительно в это веришь?..»
В портовом городе что-то было не так.
Сколот напряженно за ним следил, не покидая, впрочем, зеленой пустоши. Какая разница, думал он, заметят ли меня оттуда, если я — всего лишь одинокая фигурка на зелени трав? Какая разница, не пальнут ли по мне из арбалета, если болты наверняка не домчатся до своей цели?
Не было дыма над портовым городом, и не было голосов, но Сколота не покидало острое желание взять — и обойти его стороной. Жаль, что это не получилось бы — как ни верти; для империи Ханта Саэ нынешняя Сора тоже была добычей, и сантийцы наверняка спешили к Лаэрне так же, как спешили к ней воины Малерты.
К вечеру, когда над пустошами темнели ранние сумерки, Сколот выдал свои страхи Лауру. Нет, наверное — не то чтобы страхи; Лаур слушал, не смея перебить. Но вариантов не было — тут либо идти к соленой океанской воде, либо — идти обратно, и если в этом «обратно» всю троицу убили бы наверняка, то у воды у них были хоть какие-то шансы выжить. Хоть какие-то шансы уплыть, хотя бы на паршивой рыбацкой лодочке. Хотя бы к Вайтер-Лойду, потому что ни одна живая тварь не сунется на его земли, не пройдет мимо деревянного частокола, не отважится поселиться бок о бок с тысячами костей, давно истлевших, обгрызенных дикими животными костей. Никто не отважится…
Но Сколот настаивал, что плыть надо обязательно — к Тринне.
— Я обещал, — настойчиво говорил он. — Я поклялся. Если уплывать — то именно к ее берегам, потому что у