Простите меня, говорила я родителям, когда вскрывалась очередная моя ложь. Я не хотела ничего дурного. И иногда это была правда.
А иногда – нет. Бездонная черная злоба, с которой я ничего не могла поделать, росла внутри меня, пока не заняла все свободное пространство.
Поезжай в Ракстер, сказала мать. Начни заново.
И я попыталась. Но у каждого из нас есть то, что нам удается лучше всего.
Я не скучаю по возможности говорить. Думала, что буду, но оказалось, что так даже проще. Одно написанное слово, и они выстраивают в голове целую версию меня, которая звучит так, как мне нужно, и значит то, что мне нужно. Половина работы сделана за меня.
Когда Паретта возвращается, я вижу очертания ее фигуры через занавеску. Вижу, как она останавливается на пороге, как мнется в нерешительности. Словно вспоминает о том, что я сделала. Но затем она отдергивает занавеску, и передо мной все тот же, хотя и залатанный, голубой костюм и та же маска с бледными разводами. Интересно, есть ли у них запасные или другим врачам тоже пришлось зашивать оставленные мной прорехи?
– Доброе утро, – говорит она.
Мои руки перевязаны ремнями. Я не могу дотянуться до маркерной доски, которую Паретта кладет на кровать, поэтому мне остается разве что показать ей большие пальцы, а этого я делать не намерена.
– Ты знаешь, что такое резонансная частота?
Я вскидываю брови. Какой странный способ начать разговор.
– Это частота, на которой колеблется объект, – поясняет Паретта. Ей явно неловко, как будто она не привыкла выражаться такими простыми словами. – Если резонансная частота совпадает, объект может разрушиться. Как стекло, если пропеть нужную ноту.
Я сжимаю кулаки и жду, когда она наконец даст мне доску. Не понимаю, зачем она все это рассказывает.
– Резонансная частота есть почти у любого объекта. – Она пристально смотрит на меня. – Даже у кости, Байетт.
Я тяжело сглатываю. Я помню боль, которая разрывала меня на части. Меня, Паретту и всех, кто слышал мой крик.
– Нет ничего, – говорит Паретта мягко, – что могло бы совпасть с этой частотой настолько, чтобы причинить боль. Ничего, кроме тебя и твоего голоса. – Она протягивает руку и кладет палец в перчатке мне на горло. – Что же оно с тобой делает, милая?
Я не знаю, хочу я сказать. Вам виднее.
Но она отступает, глядя на меня с тоской, и я слышу, как она прочищает горло.
– Я хочу кое-что тебе показать, – говорит она и ждет ответа, которого я не могу дать. – Но, думаю, ты не обидишься, если я попрошу тебя пообещать, что нового концерта не будет.
Я киваю, потому что у меня нет выбора, и она отстегивает ремни на запястьях. До меня долетает острый запах ее пота. Я вижу сухую кожу на ее лбу вдоль линии волос и родинку в уголке глаза.
Я слишком слаба, чтобы стоять самостоятельно, и Паретта помогает мне пересесть в кресло-каталку. Я дрожу под несколькими одеялами, мои колени покрыты синяками, ногти на пальцах ног обломаны. В Ракстере наши тела вовсе не казались странными, но здесь я натягиваю больничную рубашку пониже и сажусь попрямее, чтобы скрыть второй позвоночник.
Она кладет рядом со мной доску, вкладывает мне в руку маркер и толкает кресло к двери палаты. Я стараюсь запоминать все, каждую деталь, каждый поворот. Небольшую приемную, которую мы проходим насквозь, бледные квадраты на стенах, где раньше что-то висело, и коридор, по которому меня везет Паретта, с вытертым ковром и затхлым воздухом. Но все это быстро ускользает из памяти, и я не я не я не настолько здесь, как я думала.
Кажется, меня сейчас стошнит. Я наклоняюсь, прижимаю руки ко лбу и чувствую, как костюм Паретты касается моего плеча, а больше не чувствую ничего. Я зажмуриваюсь и стараюсь раствориться.
Когда я открываю глаза, я нахожусь в другом месте. Сперва я не понимаю, что вижу, а потом моргаю, и пол отделяется от потолка, а мир обретает четкость. Горы коробок, тележки со складными стульями – все покрыто плотным брезентом. На полу тот же обшарпанный линолеум, что и везде, а в стены встроены две глубокие ниши. В них ничего нет, но освещены они так, будто раньше в них что-то стояло.
Я тянусь к доске и поднимаю ее перед Пареттой, чтобы привлечь ее внимание, прежде чем начать писать.
Что это где мы
– Какая-то часть используется как склад, – говорит Паретта. Это не ответ на мой вопрос, но, думаю, на большее можно не рассчитывать. Она катит мое кресло по узкому проходу между двумя стеллажами, завешанными прозрачной пластиковой пленкой, такой плотной, что она кажется мутной. Другая часть комнаты напоминает лабораторию. Два стола с неизвестными мне приборами. На одном я успеваю заметить разбитый панцирь ракстерского голубого краба, но мы разворачиваемся, и Паретта везет меня к еще одной нише в стене, которую я не заметила с порога.
В ней насыпан слой земли больше фута в высоту, а из земли – прямо в комнате, внутри здания – растут четыре ракстерских ириса.
В глазах щиплет, и я в недоумении смаргиваю слезы. Я скучаю. Скучаю по Гетти и Риз, но больше всего мне не хватает рассвета за деревьями. Скучаю по северной стороне утеса и волнам внизу, скучаю по ветру, который крадет дыхание так, будто оно никогда тебе не принадлежало.
Не сознавая, что делаю, я протягиваю руку, чтобы коснуться одного из цветов, и Паретта хватает меня за запястье.
– Это, – говорит она, – не слишком мудрое решение.
Откуда они у вас, пишу я.
Паретта разворачивает мое кресло, и я оказываюсь к ней лицом. Я жалею, что она это сделала. Я уже скучаю по ирисам, по знакомому цвету индиго, по обвисшим атласным лепесткам.
– Мы изучаем их, – говорит Паретта, приседая передо мной на корточки. – Ирисы и голубых крабов. Это то, что мы называем ракстерским феноменом.
Феномен. Не болезнь, не инфекция.