К Друсту подошел татуированный круитни (тот, кто при жизни был круитни), пару раз легко коснулся его лба, висков, затылка, почему-то понюхал воздух и ответил:
– Море. Предательство. Любовь. Ненависть.
– Манавидан… – опустив голову, прошептал Друст. – Манавидан ждал моего боя с дядей…
– Седой, – раздался насмешливый голос одного из сидхи, – ты и впрямь собираешься брать на охоту этого сопляка, не способного думать ни о чем, кроме своих человеческих глупостей?
Друст вскинулся.
– Ответь Лоарну, – Охотник снова улыбнулся одними уголками губ.
Друст подошел к Древнему. Тот стоял, опираясь на тонкое серебристое копье, и смотрел на племянника Марха не с насмешкой, не с презрением, а с жалостью – как на малыша-щенка, которого слабо держат ноги.
И – гордый, самоуверенный ответ застрял у Друста в горле. Он увидел себя их глазами.
Словно нищий в лохмотьях явился в собрание лордов. И дело было отнюдь не в наряде, хотя среди их одежд, вытканных из туманов и лунного света, среди их доспехов из кожи драконов его богатое по человеческим меркам одеяние действительно смотрелось отрепьем. Главное отличие было в другом: все охотники были запредельно сдержаны в своих движениях и в проявлении чувств. Ни лишнего взгляда, ни лишнего жеста. Ни лишней мысли. Будто тетива на луке.
Нечто похожее Друст знал по себе, да и видел нередко: напряжение бойца перед поединком, когда сознание кристально чисто, чувства застывают льдом, а движения приобретают отточенность священного танца.
Охотники Аннуина были такими всегда.
Друсту стало стыдно за то, что он позволил своим чувствам прорваться. Он искал, как бы попросить у Лоарна прощения за свой проступок – и никак не мог найти слов, которые бы не сделали еще хуже.
– Помирились? Отлично, – услышал он за спиной голос Седого. – Принесите Друсту оружие.
Лук. Стрелы. Кинжал. Копье. Когда Друст увидел их, он закусил губу, не давая вырваться возгласу изумления и радости: племянник Марха не думал, что когда-нибудь возьмет в руки то самое оружие из легенд.
Оружие из белого дерева.
Деревянный клинок, отточенный во много раз острее любого стального. Стрелы и копье – вообще без наконечников: смертоносные иглы, способные пронзить насквозь любую плоть.
– Меч свой оставь здесь, – сказал Охотник. – В ан-дубно он тебе не понадобится.
Друст повиновался.
– Ты оборотень, иначе бы тебя здесь не было, – продолжал Седой. – Насколько трудно тебе превращаться?
– Я… я не знаю. Это было только один раз.
– Расскажи.
– Нас с Эссилт… чуть не схватили. Я испугался за нее… как никогда в жизни. Я даже не понял, что превратился в коня. Я хотел спасти ее…
– Конь – среди нас?
– Конь, бегающий с волчьей стаей, – это интересно!
– Да хоть заяц, лишь бы не отставал.
– Ты превращаешься от страха за другого, – веско сказал Седой. – И ты не боишься признаваться в своем страхе. Отлично.
Друст увидел, что почти все охотники уже на ногах. «Выступаем!» – и привычный холод в груди, и огонь по жилам, и острая смесь страха и радости.
Вожак коротко кивнул и первым выскочил из пещеры.
Там не было ничего.
* * *День, другой, третий. Друст не появлялся, но Эссилт, к своему удивлению, была спокойна. Почему-то она твердо знала, что с ее былым возлюбленным всё в порядке.
Она бродила по лесу, собирая орехи и ягоды, но приближающаяся зима уже не тревожила ее. Королева могла подолгу застыть под дубом, гладя его морщинистую кору, или начать танцевать в березняке под шелест золотых листочков, который сейчас казался ей мелодичнее любой музыки.
Иногда она выходила на поляны, где лежал глубокий снег, какой не во всякую зиму бывает. Эссилт шла по этим белым коврам, не чувствуя холода, а однажды обернулась и обнаружила, что за ее спиной на сугробах нет ни единого следа.
Ее это не удивило совершенно.
В другие дни, напротив, она выходила из осени в лето. Пели птицы, порхали бабочки над цветущим разнотравьем… да только королева не знала здесь ни одного цветка, и ни один рисунок крыльев бабочек не был ей знаком.
Лес Муррей медленно принимал ее в себя.
А из чащи за королевой пристально следили внимательные глаза Короля-Оленя.
Кромка бытия: Друст
Мы мчались через пустоту. Под моими ногами? копытами? не было ничего. И лишь серые тени вокруг – волки Седого – придавали мне уверенности. Я старался не отстать – и было некогда бояться.
Потом мы остановились. Справа и слева блестели копья охотников Аннуина (я еще удивился, почему они блестят, если нет света). Сам я взял лук. Привычное оружие.
Потом… я не знаю этому имени… мне стало жутко настолько, что я впервые в жизни был готов бежать… прочь через это ничто – куда угодно, лишь бы…
Я не имею права бояться. А бежать – тем более.
И я выстрелил. И снова. И опять. Не знаю, во что. В свой страх.
Седой разжег костер, и в серебристо-голубом свете нечеловеческого огня проступили скалы. Скалы мира, безмерно далекого от людей. Скалы ан-дубно.
– Глотни, – сказал Вожак, протягивая Друсту флягу. – Глотни, станет легче.
– Что это было? – спросил человек, обретя способность говорить. – Мы убили его?
– Это был страх… – пожал плечами Седой Волк. – Обыкновенный человеческий страх. Или – необыкновенный. И – нечеловеческий. Какая, в сущности, разница.
– Но оно уничтожено?
– Не знаю. Может быть, ужас ан-дубно возрождается. А может быть, каждый наш выстрел, каждый наш удар просто загоняет это назад. Я не знаю.
– Кто ты, Седой? – неожиданно для самого себя спросил Друст.
– Хм… Безжалостный убийца или защитник мира людей, называй как хочешь. Это не меняет сути.
– Но почему ты бьешься против этого ужаса?
– Такова моя природа, – пожал плечами Охотник. – Почему река не течет на гору? Вот потому же и я не позволяю страху вырваться в мир людей.
– Но людям он известен…
– Думаю, ты убедился на себе: то, чего боится твой народ, – лишь жалкие отголоски этого кошмара.
Кромка бытия: Седой
Люди привыкли бояться своего страха. Люди привыкли быть рабами своего страха. В этом, конечно, мало хорошего.
Сидхи страха не знают. Что ничуть не лучше.
…Иногда мне кажется, что меня породил страх. Страх людей перед бушующим океаном иного бытия. Бытия, не имеющего ни форм, ни образов.
Сколько я себя помню, я уничтожаю то, что внушает людям страх. Если это имеет облик – я разрушаю его. Если это не имеет обличья – я бью в средоточие ужаса.
Но я сам не боюсь. Не умею.
Трудно бить того врага, которого не видишь. Я – научился. И всё-таки – без людей мне было бы много сложнее находить свои жертвы.
Редко, слишком редко в мою стаю входит живой человек. Мертвые уже не боятся – они только помнят про свой ужас. А живой обычно пугается раньше, чем я могу позвать его.
Они мчались сквозь ничто и бились, бились и мчались… Друсту скоро стало некогда ни удивляться, ни спрашивать – череда схваток с безымянным и не имеющим облика