утешать себя, чтобы его хрупкая душа, с трудом переносившая «нормальную обстановку», могла уцелеть в революционном хаосе. Я спрашивал себя: вот чудесный человек, умный, образованный, добрый, страстно любящий свою «нищую Россию» и народ ее, готовый все силы и способности отдать ему. Для чего же нужно было парализовать эти недюжинные силы, дав и ему «трепещущее сердце, истаивание очей и томление души».

Трагическая судьба А. Н. опять увлекла на многие нелегкие годы вперед, а мне предстоит еще расстаться с Усть-Сысольском. Предвкушение конца ссылки отравлялось опасениями, что срок будет продлен. Эти опасения настойчиво поддерживались Щекотовым, авторитетно ссылавшимся на ряд случаев, когда ссыльному преподносили сюрприз в последний момент или даже возвращали с дороги. Теперь, когда на руках был сын, а из дома приходили самые неутешительные известия о материальном положении семьи, мысль об оставлении в Усть-Сысольске приводила в содрогание. А вместе с тем не давала покоя забота, на кого же оставить Сережу, каково будет к нему отношение семьи матери и ее самой, когда меня тут не будет.

Но пессимизм революционного оракула не оправдался, а судьба, напротив, улыбнулась. Незадолго до отъезда мы получили известие, что в Усть-Сысольск по этапу идут два старых друга моих – Перехватов и Демяник, – и я решил встретиться с ними дорогой и умолить понаблюдать за мальчиком. Трогательно напутствуемый товарищами, я уезжал в конце января. Стояла суровая зима, морозы доходили до 35 градусов по Реомюру. Ехал я на «вольных» – это обходилось много дешевле, но езда была медленнее, ночью ямщики с трудом соглашались везти, кроме того, нужно было так приноровиться, чтобы встретить этап на дневке.

Останавливался я в курных крестьянских избах, обычно заставал только хозяйку, которая, склонившись у дымящей лучины и ногой качая зыбку с ребенком, занята была плетением знаменитых вологодских кружев. Разъедало глаза дымом, и больше получаса оставаться в избе было невозможно. Но страшнее была темнота духовная: горизонт женского миросозерцания обрывался у крайней избы, мужчины имели превосходство: они доезжали до соседних деревень. Усть-Сысольск здесь представлялся чем-то сказочным, и меня о нем жадно расспрашивали. Было такое ощущение, что духовных интересов здесь вообще не существует и что с этими людьми меня объединяют только животные инстинкты. Теперь-то я понимаю, что это была гордыня невежества, мне самому можно было кое-чему здесь поучиться. Но тогда мысль работала в другом направлении, и за время бесконечного пути, под унылое позвякивание бубенцов, я терзался неотвязным вопросом, что же мы сделали за три года пребывания среди этих людей, бросили ли в них хоть «единый луч сознания», какую память о себе оставили? А бубенцы все так же уныло позвякивали, и так мы доехали наконец до этапа, сразу заставившего обо всем остальном позабыть. Я опасался помехи со стороны конвойных, потому что свидания и разговоры с препровождаемыми по этапу были строго запрещены, но взволнованная просьба нашла отклик в сердце молодого солдата, лицо которого до сих пор помню. С расцветшей улыбкой, точно ему самому предстоит получить удовольствие, он проводил меня к совершенно изумленным неожиданностью друзьям, и мы часа три провели вместе. Оба были бодры, но у Перехватова заметна была нездоровая полнота и тюремная желтизна лица, оба горячо отозвались на мою мольбу, обещав поселиться в моих комнатах и оградить ребенка от нежелательных влияний.

К концу десятого дня я добрался до Вологды и, сев в вагон, испытал чувство, как будто приехал с того света. Вагон был до отказа набит, и один купец громко выражал свое недовольство, а когда другие пассажиры пытались его урезонить, он отвечал: «Вам-то с полгоря, вы только что сели, а я уже третий день мотаюсь».

«А я вот, – как-то само собой вырвалось у меня, – уже одиннадцатый день передвигаюсь». Он так и замер с широко расставленными руками: «Да что ж вы, с того света, что ли?» Это неожиданно громкое чтение моих мыслей вызвало настоящий припадок смеха, а пассажиры стали требовать, чтобы я рассказал им, в чем дело, и рассказ привлек единодушное сочувствие.

Москва буквально оглушила меня уличным шумом, звонками конки, окриками кучеров, колоссальными расстояниями. Здесь встретил меня первый родной человек, двоюродный брат – адвокат. И он, и жена его ни за что не соглашались отпустить меня тотчас же дальше, но, на манер пушкинской капитанской дочки, я не захотел посмотреть Москву и вечером выехал дальше в Екатеринослав, где в то время проживал с дедом и дядей отец. Здесь меня ждала необычайно горячая встреча, мы с трудом сдерживали слезы. Отец, видимо, был доволен новинкой на мне: в Усть-Сысольске я отрастил рыжеватую бороду: он расстался три года назад с юношей, а встретил мужа, вероятно, он надеялся, остепенившегося. Через два дня, согретый и ободренный родственными ласками, я радостно выехал в Одессу, не подозревая, какими тяжелыми годами окажется чревата столь много давшая мне ссылка.

Тяжелые годы

(1889–1893)

Явкой в полицию по прибытии на родину и обменом проходного свидетельства на паспорт формально ликвидировалась административная ссылка. Фактически же негласный надзор, оставление на примете сохранялось и давало себя знать еще пять лет спустя, когда я уже состоял на государственной службе в Туле, а еще двумя годами позже, когда из Тулы я был назначен в Петербург, в министерство юстиции. Состоявшие под негласным надзором являлись для полиции неприятной обузой – мало ли, что им в голову может взбрести, и естественно, что одесская полиция, помещавшаяся в двух шагах от нашего дома, в мрачном здании с высокой пожарной каланчой, гостеприимства не проявила. Но это возмещалось горячими родственными объятиями, братья и сестры встретили меня как героя и проявляли трогательную заботливость, а мать энергично взялась меня подкармливать, она была убеждена, что вне ее попечения я голодал.

За время моего почти четырехлетнего отсутствия в семье произошли большие перемены. Половина большой квартиры сдана была внаем, но уплотнение служило лишь подтверждением, что в тесноте, да не в обиде. Отец большей частью жил в Екатеринославле или в Белгороде, управляя снятым в аренду большим винокуренным заводом, хотя и это дело было ему совершенно незнакомо и тоже принесло большие убытки. Две сестры-погодки кончили гимназию, имели много поклонников, и дом совершенно преобразился: табу, наложенное на лучшую комнату-залу, было снято, она стала центром домашней жизни, там танцевали, вели разные игры, среди поклонников были отличные рассказчики анекдотов, и смех и веселье, сопутствуя разорению, сменили прежнюю тишину и угрюмость, царившую при материальном благосостоянии. Так и прожили, пока дом не продали с молотка, и семья не распалась, совсем по-дворянски, как в «Вишневом саду», чудесное представление которого в Художественном театре всегда заставляло вспоминать эти годы.

В

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату