Однажды пришел я с отцом к виднейшему одесскому адвокату Т. для консультации по сложному гражданскому процессу, возникшему из аренды упомянутого винокуренного завода в Белгороде. По окончании консультации Т. предложил мне заведовать его канцелярией за вознаграждение в 75 рублей в месяц. Нечего и говорить, что я с радостью и благодарностью согласился, и мы условились, что я уже с завтрашнего дня приступлю к работе. В сущности, это предложение ничего заманчивого не представляло, не открывало никаких перспектив, но на голодухе по занятию и какому-нибудь заработку смущаться не приходилось, и мы вышли с отцом довольными совершенно неожиданной удачей. Но радость была опять непродолжительна. Уже через несколько часов получено было извинительное письмо, в котором Т. запутанно объяснял, что он несколько поторопился, что он известит, когда можно будет приступить к работе, если, конечно, к тому времени я еще буду свободен.
После этой неудачи, столь нелепой и тем более обидной, юридический факультет по собственной инициативе профессора Табашникова постановил вторично возбудить перед министерством ходатайство об оставлении меня для подготовки по кафедре гражданского права. Но так как со времени окончания университета уже прошло два года, то для проверки, не отстал ли я в науке, мне предложено было представить новую письменную работу, а тема для нее выбрана была весьма актуальная, поставленная А. Л. Боровиковским в наделавшей много шума книге его «Отчет судьи». Приведя ряд решений из своей практики, Боровиковский выставляет основным тезисом, что судейская совесть должна служить коррективом оказавшегося несправедливым закона. Трудно, думается мне, найти более яркую жизненную иллюстрацию к афоризму, что добрыми намерениями дорога в ад вымощена, и наш автор сам же напоминает, что «никакая благонамеренность побуждений не может оправдать смуты, вносимой в гражданскую жизнь судейским произволом». Проповедь Боровиковского пробуждала засыпавшее уже неуважение к закону, нашедшее презрительное отражение в народной поговорке: закон что дышло, куда повернешь, туда и вышло.
Как выяснилось потом, одесская профессура, считавшая откровение Боровиковского ересью, не решалась открыто выступить против своего коллеги и воспользовалась случаем, чтобы пустить меня в ход, как голову турка. Но во всю жизнь я оставался очень плохим чтецом задних мыслей, а тогда даже не предполагал их. Тема же была весьма увлекательная, и я с удовольствием принялся за работу. Предварительно прочел ее в небольшом товарищеском кружке и встретил безоговорочное одобрение. Весьма положительно отнесся и факультет (Боровиковский, как приват-доцент, в заседаниях факультета не участвовал) и направил вторичное ходатайство в Петербург об оставлении меня при университете. Кажется, уже после получения вторичного отказа из министерства Боровиковский выразил мне удивление, что до сих пор незнаком с моим произведением, о котором в университетских кругах все только и говорят, отзываясь с большой похвалой. Мне ничего не оставалось, как принести рукопись, от которой он пришел в ярость и вернул исчерканной возмущенными пометками вместе с очень обиженным письмом, полным упреков.
От своей губительной тенденции Боровиковский ни на йоту не отказался, но в отношении ко мне быстро и великодушно сменил гнев на милость. Но как же мне отказаться видеть перст судьбы в том, что навязанная мне с задними мыслями тема, непосредственно ничего, кроме неприятностей, не принесшая, пять лет спустя стала боевым лозунгом всей дальнейшей жизни и воспитала общественного деятеля.
Тогда я об этом не гадал и не думал, а лишь еще согнулся под новым отказом министерства народного просвещения и стал искать других путей для получения заработка. Не помню, какие деловые соображения побудили меня попытать счастья в Кишиневе, среди тамошней адвокатуры, с которой, однако, удалось установить только личные хорошие отношения. Не оправдались надежды и на знакомства старшего брата, тогда он владел в Кишиневе аптекой. Но главным притяжением было то, что там поселилась моя будущая жена с детьми. В Кишиневе жили многочисленные родственники ее покойной матери и среди них дядя, доктор М. О. Блюменфельд, пользовавшийся большой популярностью во всей Бессарабии и даже за пределами ее. Сын просвещенного кишиневского раввина, Михаил Осипович, сухопарый, подвижный, приветливый, был блестящим хирургом и выдающимся врачом-терапевтом, излюбленным одинаково и всей молдаванской, очень притязательной аристократией, и еврейской беднотой. Трудно было понять, как он справляется со своей домашней практикой, будучи и ординатором еврейской больницы, и остается неизмеримо бодрым, добродушно спокойным, неистощимо терпеливым с невежественной беднотой, которая, уплачивая за совет 10–15 копеек, проявляла капризную требовательность. Блюменфельд был не только врачом, но фактически по наследству нес на себе и отцовские обязанности: его осаждали и просьбами о житейских советах, об улаживании семейных недоразумений, избирали арбитром в спорах и тяжбах, и никому никогда любвеобильное сердце этого идеального бессребреника не в состоянии было отказать в помощи и содействии.
Такое же любвеобильное сердце составляло основную черту его любимой племянницы, моей будущей жены, черту, отодвигавшую в тень все другие свойства беззаботного, жизнерадостного характера. Это чуткое сердце было усыплено тяжелой домашней обстановкой после преждевременной смерти матери, которая, начав с зеленой стойки на Грецк, создала своими руками большое состояние и открыла банкирскую контору в Одессе. Очень добрый, но недалекий и безвольный отец вскоре после смерти матери вторично женился на еврейской «аристократке», народившей ему большое потомство и оказавшейся настоящей мачехой для детей от первого брака. Семнадцати лет Анна выдана была замуж за человека вдвое старше ее, брак оказался неудачным, и в течение нескольких лет муж не соглашался дать ей развод. Когда же мы поженились и осели в Петербурге, я недооценил силы сердца ее и думал, что она удовлетворится домашними заботами и уходом за детьми. Но Петербург разбудил сердце, и оно проявило такую активность, такую необузданную энергию, которая мне, с годами профессионально черствевшему, иногда казалась безрассудной. Делать добро людям было для нее такой же непреодолимой потребностью, как утолить физический голод, и это не воспринималось как исполнение обязанности, а как ощущение высшего наслаждения. Случилась беда – рассуждать и поздно, и преждевременно; сейчас нужно помочь, а разговаривать будем потом. Ничего не видевшая и не усвоившая в замкнутой семье, лишенной всяких общественных интересов, она проявила тончайшее чутье и умела окружить себя искренними, преданными делу людьми, создала свой мир и жила полной, насыщенной жизнью.
В те тяжелые годы на мне произошла, так сказать,