В Туле я Ф. П. Полякова не застал: он летом уезжал обычно на два месяца в Берлин знакомиться с новыми успехами медицины в лечении уха, горла и носа, сменившем прежнюю его специальность. Но его мать, добрейшая, радушнейшая старушка, и сестра ее, бездетная вдова, встретили меня, как горячо любимого сына, и окружили такой нежной заботливостью и лаской, к каким я не привык и в родном доме, отрицавшем «нежности».
Поляков занимал большую квартиру в двухэтажном доме, выходившем на базарную площадь. С утра до позднего вечера на столе кипел самовар, чуть он остывал, его выносили на короткое время, чтобы вновь подать в бодром виде со вновь вымытыми чашками и свеженаполненными вареньем вазочками. Гости не переводились и почти не сменялись, а лишь прибывали все новые. И к пяти-шести часам составлялся настоящий раут, преимущественно из женщин, не отличавшихся цветущей молодостью и красотой. Тут были и замужние женщины, и совсем немолодые девицы. Одна – дочь члена Окружного суда с таким бюстом, какие бывали у ярмарочных комедианток, появляющихся с чайным подносом на груди. Другая – классная дама в местной гимназии, огромная, как медведь, напоминающая его всеми ухватками, равно как и рыкающим голосом. Каждая вновь появляющаяся гостья обязательно начинала с вопроса, что пишет Федор Петрович и когда ожидается его приезд. Старушка охотно, в пятый и десятый раз отвечала, как заученный урок, и все присутствующие с видимым удовольствием повторение выслушивали, а если рассказчица упускала какую-либо деталь, все наперерыв подсказывали. Дамы и во мне приняли горячее участие по приисканию меблированной комнаты.
Поляков вернулся из-за границы со свежими силами, по-прежнему бодрый, тотчас взялся за работу, и уже в первые базарные дни не только приемная полна была пациентов, но и по всей лестнице тесно стояли крестьяне из пригородных деревень. Новостью для меня было, что мой друг стал учиться пению, проявляя «охоту смертную», и теперь вечерами (днем гости видели его лишь урывками, когда он появлялся, чтобы наскоро перекусить) упражнялись певцы и певицы: девица с необычайным бюстом обладала пронзительным сопрано, а учитель железнодорожного училища – высокий, чахоточного вида – поражал меня пробами своего могучего, раскатистого баритона.
Годом позже произошла настоящая драма: Федор Петрович решил жениться, и притом не на ком-либо из завсегдатаев раутов, а на скромно проживавшей в своем мещанском домике офицерской вдове с двумя маленькими сыновьями. Дамы разузнали о его намерениях и, собрав все самые мельчайшие детали и сплетни, пичкали ими мать и тетку, тщетно надеясь, что им удастся отвратить его от такого намерения. Но и после того, как все старания привели только к порче отношений между матерью и сыном, часть дам не в силах была от привычных посещений отказаться. В особенности и жалко, и противно было видеть медведицу: медленно переваливаясь, она подходила к дому, нерешительно останавливалась, озиралась кругом и затем, резко мотнув головой, хваталась за ручки двери… Уже в Петербурге, где мы с Поляковым три года спустя вновь встретились, я пришел к нему на Рождество и так был поражен, и здесь увидев медведицу, что вскрикнул и вызвал общий хохот.
Все, чем встретила меня в первые дни Тула, было невиданно и очень забавляло, но само собой разумеется, что все мысли были прикованы к старинному угрюмому зданию Окружного суда, где один этаж был отведен под гражданское отделение, а два верхних – под прокуратуру, нотариат и два уголовных отделения. К моему приезду состав суда значительно обновился: прокурор Н. В. Давыдов назначен был председателем суда, товарищ прокурора А. А. Мясново – членом гражданского отделения, из Москвы прибыли новый прокурор и два товарища председателя – Волынский и Мотовилов, и обновление оказалось для меня крупным козырем. Далеко не весь состав получил университетское образование. Большая часть состояла из разночинцев, для которых скромное жалованье было единственным источником существования. Меньшая часть принадлежала к дворянскому сословию и, дополняя жалованье остатками больших состояний или женитьбой на богатых московских купчихах, жила в полное свое удовольствие, сладко пила и ела, поигрывала в винт для времяпрепровождения и с разночинцами домами не зналась. А я, единственный еврей, был радушно принят именно в дворянской среде и с некоторыми, несмотря на разницу служебного положения, впоследствии был на «ты». Служба проходила под знаком: «Работа не волк, в лес не убежит». В делопроизводстве царила рутина, а единственный толковый юрист, член гражданского отделения, сильно запивал.
На первых же шагах моей служебной карьеры «негласный надзор» звучно о себе напомнил и, если бы не Давыдов, оборвал бы ее сразу. Я замещал заболевшего секретаря прокурора – должность прокурора еще исполнял временно Мясново, – когда, отозвавшись на телефонный звонок жандармского управления и сообщив звонившему свою фамилию, я по тону дальнейшего разговора почувствовал, что собеседник неприятно удивлен. Через полчаса вошел бравый адъютант жандармского управления и окинул меня уничтожающим взглядом, подтвердившим основательность моего предчувствия. Когда же через месяц-другой Мясново перешел в гражданское отделение, и мы с ним сблизились, он с бесцеремонной откровенностью рассказал, что, действительно, жандарм обратил его внимание на то, что я состою под надзором и что мне «хода давать не следует».
«Я, – продолжал Мясново, – тотчас предупредил Давыдова, но он меня отшиб, сказав, что ему ничего об этом не известно и он не может ставить вас в особое положение».
Этот инцидент, грозивший весьма неприятными последствиями, дал, напротив, толчок удачам. Давыдов обратил на меня внимание и с тех пор стал всячески выдвигать, а впоследствии подарил своей дружбой, которой я чрезвычайно дорожил. Но право же, личная привязанность не делает меня пристрастным: он действительно был человек замечательный и очень интересный. Николай Васильевич происходил из старинной дворянской семьи, из поколения в поколение служившей по судебному ведомству и имевшей большие связи. Приезжая в Петербург, он останавливался обычно у своей кузины фрейлины Озеровой, в