Между тем известия из Усть-Сысольска становились все менее утешительными. Перехватов сильно пострадал от долговременного пребывания в тюрьме, и ему труднее стало бороться со слабостью к алкоголю. Демяник должен был от него съехать, колония разлагалась, случались даже уличные дебоширства, и надо было торопиться Сережу оттуда взять. Я упоминал уже, что Ильченко взяли его к себе, там мальчик был в идеальных условиях, влияние жены Ильченко было предельно благотворным, но ее болезненное состояние заметно обострялось, чужой ребенок обострял обузу, с другой стороны – чуждая мне флегматичность сына еще резче бросалась в глаза, и я убедился мыслью и сердцем, что нельзя ему больше мыкаться, что нужно разрубить этот гордиев узел. А разрубила его Анна Исааковна, взяв Сережу к себе и придумав затейливую комбинацию, чтобы появление четвертого – пятилетнего – мальчика не вызвало лишних толков и пересудов, которые могли бы поставить ребенка в фальшивое положение. Это была вторая проба ее сил, которая дала результаты изумительные: до зрелого возраста, когда ему случайно попалось в руки письмо из Ташкента, где мать Сережи, вышедшая замуж, очутилась, он считал Анну Исааковну своей матерью, был к ней привязан нежнее, чем сыновья, и отношения между четырьмя мальчиками, а потом юношами не оставляли желать лучшего…
Прибытие Сережи обострило вопрос об урегулировании его юридического положения. Как раз в это время появился благодетельный закон 1891 года, вводивший институт усыновления, дотоле допускавшегося только по царской милости. Но для усыновления требовалось, чтобы я принял православие, что должна была совершить и жена для устранения препятствий к нашему браку. Вместе с тем последствием крещения было устранение формальной препоны к поступлению на государственную службу. Но именно потому, что крещение предвещало избавление от ограничений, личные выгоды, – отречение от веры отцов далось нелегко. Настоящей привязанности к религии, конечно, не было, потому что ассимиляция быстро продвигалась вперед, в нашей семье еврейский ритуал давно уже стал сходить на нет, все определеннее принимая форму мертвой обрядности, ничего не говорящей уму и сердцу. Оставалось только инстинктивное сопротивление вынужденности перехода и стыд перед отцом, которого я лишаю загробного утешения, не имея права, как мешу-мед[31], произносить поминальную молитву об упокоении души умершего. Не сомневаюсь, что, если бы я спросил отца, он не противился бы моему решению, но я предпочитал не делить с ним ответственность за свой шаг.
На дочерях обязанности поминальных молитв не лежит, да и вообще Анне Исааковне стремительное сердце не позволяло колебаться, и она поддерживала решение, которое ради сына необходимо было принять. Было нечто символическое в том, что крещение совершено было в тюремной церкви: одесская тюрьма завершила цикл событий, начавшихся с петербургского Дома предварительного заключения.
После этого начались усиленные хлопоты перед министерством юстиции о принятии на службу, и здесь немало помог обиженный мною Боровиковский. Министерство не соглашалось разрешить мне служить в округе Одесской судебной палаты. На запрос председателя Варшавской судебной палаты из Петербурга был получен ответ, что ввиду исключительно лестных отзывов министерство не видит препятствий к принятию на службу в Варшавский округ, где, однако, я не должен рассчитывать на занятие самостоятельных ответственных должностей, и, со своей стороны, рекомендовало служить вне черты оседлости, где карьера будет беспрепятственной. Я готов был согласиться, потому что моим бесплодным изнуряющим исканиям минуло уже четыре года… Но жена опять решительно воспротивилась, убеждая, что теперь ждать уже недолго, и хлопоты перенесены были в Московскую судебную палату, во главе которой еще стоял накануне назначения товарищем министра В. Р. Завадский. Он и написал на прошении четким, размашистым почерком: «Полагал бы принять». Но назначение совершалось по соглашению с прокурором судебной палаты, а прокурором в это время был старый знакомец, нанесший один из ударов, М. Г. Акимов. Теперь он прямо не противоречил, но сделал существенную оговорку: «Ввиду прошлого Гессена полагал бы сначала назначить его в провинцию», и под этим Завадский подмахнул: «В Тулу».
На этот раз Акимов оказал мне бесценную услугу: если бы я остался в Москве, то среди бесчисленного количества кандидатов на судебные должности затерялся бы, а в Туле ждала меня большая удача, и когда, с полгода спустя, переведенный из Тулы в Москву товарищ председателя, отцовски меня полюбивший, предложил перевод в Москву, я, уже освоив тульские преимущества, отказался от лестного предложения, и поступил правильно.
Не думаю, чтобы выбор Тулы был случайным. Конечно, Завадский не знал, что Тула мне не совсем чужая, потому что на ней остановил свой выбор по окончании ссылки Ф. П. Поляков и там поселился. Но, вероятно, Завадский имел в виду отдать меня попечению замечательного человека, назначенного председателем Тульского суда, – Николая Васильевича Давыдова.
В эмиграции мне посчастливилось встретиться с сыном Завадского, бывшим сенатором. Я сказал ему, что переношу на него сердечную благодарность, которую навсегда сохранил к его отцу. Он восторженно об отце отзывался, как о человеке блестящем, и неожиданно прибавил: «А вот я во сколько раз образованнее и разностороннее отца, а человек совсем тусклый…»
В конце июля я уехал в Тулу, потрясенный семейной драмой: за месяц до отъезда отец, не перенеся разорения, внезапно скончался, как раз когда я стоял на пороге осуществления его надежд найти во мне поддержку семьи. Но тогда у меня у самого была надломлена вера в будущее.
На государственной службе. Тула
(1894–1895)
Невеселые размышления сопровождали мое путешествие в Тулу, однообразное постукивание колес не давало никаких оснований предполагать, что