том числе и моего кузена, обратившего уже на себя внимание профессуры. А кузен порекомендовал редактору меня для постоянной работы, на которую я и набросился с жадностью: редакция получала большое количество лучших иностранных юридических изданий – германских, австрийских, швейцарских, французских, – поступивших в полное мое распоряжение и давших уму изысканную пищу, какой мне еще не доводилось отведать. В Австрии, Германии, Швейцарии введены были новые гражданские, материальные и процессуальные кодексы, построенные на началах, противоположных нашему, и применение их на практике представляло для России сугубый интерес. Во Франции, напротив, царил кодекс Наполеона 1805 года, совсем уже не видный за лесами кассационных решений, старавшихся приспособить его к существенным изменениям в социальном укладе страны. Мне кажется, что окаменелость наполеоновских кодексов служит обвинительным актом против революции, поскольку революция ищет оправдания в ударных темпах, в необычайном ускорении, пусть болезненными толчками, развития страны. Если это и так, то судьба кодекса 1805 года, остающегося до сих пор действующим законом, свидетельствует, что ударные темпы потом компенсируются чрезмерно долгим и прочным застоем на многие десятки лет, в течение которых ускоренные завоевания революции могли бы осуществиться нормальными темпами, и что болезненные толчки никакого выигрыша не дают.

Сопоставление юриспруденции различных государств и противопоставление ее нашей судебной практике давало неистощимый увлекательный материал, и в журнале стали появляться ежемесячные обзоры, для которых я старался выбирать темы, имеющие животрепещущее значение для нас и, в качестве новинки, привлекшие внимание юристов и послужившие толчком для создания «Права». Но случилась и курьезная характерная неприятность: А. Ф. Кони выпустил блестящую монографию о докторе Ф. П. Гаазе, имя которого давно было забыто, а нашему поколению и совсем не известно. Кони своей книгой, лучшей из всего его богатого литературного наследства, воздвиг нерукотворный памятник подлинному герою, вся жизнь которого буквально исчерпывалась самоотречением, самопожертвованием и беззаветной любовью к обездоленным. После появления моей рецензии на эту замечательную книгу Дерюжинский огорченно сообщил, что получил выговор от министра. «Кони, – сказал ему Муравьев, – открыл нового святого, а Гессену хочется канонизировать и Кони. Надо бы больше сдержанности и такта». Они были непримиримыми соперниками и никак не могли поделить между собой славу.

Постоянная работа в журнале имела для меня и материальное значение, удваивая гонораром более чем недостаточное жалованье, около 100 рублей. Незадолго перед моим назначением в Петербург жена добилась наконец развода и мы обвенчались, обзаведясь сразу большой семьей – четырьмя сыновьями, так что даже вместе со средствами жены нам хватало лишь на самую скромную жизнь.

Первое лето было нелегкое – мы поселились под Ораниенбаумом, откуда ежедневно приходилось трястись на службу, и дорога отнимала четыре часа. Всех сыновей я должен был подготовить к гимназическому экзамену, который они и выдержали очень удачно, а на меня Санкт-Петербургская 1-я гимназия, знакомство с внимательным, вдумчивым директором Груздевым произвели впечатление, всколыхнувшее недобрые воспоминания об одесской школе и вызвавшее чувство зависти, что я не родился на двадцать лет позже.

Перемена климата и посещение гимназии имели последствием частое заболевание сыновей заразными болезнями – донимала их и свинка, и корь, и ветряная оспа, и скарлатина. Каждый раз, как это случалось, мой начальник Любушкин, чадолюбивый отец многочисленного семейства, требовал, из опасения заразы, перерыва моей службы, пока не будет произведена дезинфекция квартиры. Болезни, к счастью, протекали без осложнений, и после первых тревожных дней и ночей наступал спокойный досуг, требовавший заполнения угорающей душевными неожиданностями пустоты. В один из таких периодов мысль устремилась и сосредоточилась на шекспировском «Гамлете». Свои мысли я изложил в обширной статье и отдал для напечатания в журнал «Начало». Так искренне я был уверен в правильности своей оценки и выводов и так остро переживал поэтому отказ редакции, что не имел мужества возобновить попытку, а впоследствии В. И. Качалов, собираясь выступать в Художественном театре в роли Гамлета, заинтересовался моей статьей; у него она и погибла. Сейчас у меня совсем нет уверенности, уместно ли бередить память напоминанием об изнурительном волнении, которое вызывала работа над проблемой Гамлета, да еще вклинивать рассказ этот в безмятежную обстановку министерского прозябания.

Чем больше меня увлекла проблема Гамлета, тем явственней я ощущал прорехи в научной подготовке и образовании. Заполнять их теперь было поздно, и тем тягостнее было после перерывов возвращаться в свою «пенсионную часть» и опять корпеть над писанием «по приказанию его высокопревосходительства…». Однако осенью и в нашей богоспасаемости произошла сенсация, и притом по случаю, меньше всего, казалось бы, для этого подходящему. На очереди встал вопрос о преобразовании сенатской типографии, обслуживающей Сенат и министерство: нужно было составить об этом представление в Государственный совет – реформа требовала законодательного порядка. Прежде всего бросились искать «примерное дело», но никакого прецедента не нашлось, и архивариус растерялся и загрустил. Гальперн возложил составление этого проекта на меня, причем ввиду сенсационности задачи я был освобожден от всех других обязанностей и оказался в привилегированном положении среди сослуживцев. Работу я выполнил с большой тщательностью и представил уже без посредничества прямо высшему начальству.

Прошло несколько месяцев, я уже забыл об этом инциденте среди однообразной скучнейшей работы, как вдруг в нашем помещении появился директорский курьер и, к величайшему смущению моему и изумлению сослуживцев, потребовал меня к директору департамента. Такое приглашение чиновника в моей скромной должности совершенно опрокидывало твердые устои чинопочитания. Я совсем растерялся, когда Н. Э. Шмеман в большой ажитации кинулся ко мне навстречу, лишь только я открыл двери кабинета, крепко пожал руку, обнял и стал горячо благодарить за то удовольствие, которое доставило «Николаю Валериановичу[37] и мне обсуждение вашего законопроекта в Государственном совете, откуда мы сейчас вернулись. Оно прошло без сучка, без задоринки».

Такой случай действительно представлялся большой редкостью. Одной из наиболее ярких черт режима в то время была межведомственная рознь. Каждое министерство старалось оттягать что-нибудь у другого, расширить пределы своей компетенции за счет другого. Граф Коковцов[38] рассказывает в своих воспоминаниях об упорной борьбе за сохранение в лоне министерства финансов Дворянского и Крестьянского земельных банков, которые Кривошеин[39], при поддержке Столыпина, стремился оттягать в министерство земледелия. Такая же борьба разгорелась между министерствами юстиции и внутренних дел из-за тюремного ведомства, которое Муравьеву удалось перевести в министерство юстиции, и каждая такая удача оценивалась как победа над противником. Каждый законопроект любого министерства давал другому повод подсидеть, раскритиковать, вообще причинить какую-нибудь неприятность, и отношения между ведомствами казались злой пародией на «войну всех против всех». Это была постоянная борьба, постоянная грызня друг с другом. Если мне лично так повезло, если проект преобразования сенатской типографии прошел без обычных аксессуаров, то

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату