смешать невозможно, придумал какую-то теорийку, и теперь тебя раздувает от осознания собственной правоты! Да знаешь ли ты, сколько до тебя было таких теориек?! И где они все, а?!
В этот момент ударил колокол, и распаленный спором архимандрит вскочил со своего чурбака и ткнул пальцем в сторону монастыря:
– А вот это, оно издревле! Этому две тысячи лет! Две тысячи лет люди верят так, как для них было написано в Библии. Только так, и никак иначе. И Бог для них такой, который подобен человеку, и диавол для них с рогами, и Сын Божий для них непостижим и непререкаем, а ты говоришь о нем так, будто Иисус твой приятель, с которым вы вместе пьете пиво и таскаетесь по девкам!
– Но я такого не говорил и даже не думал! – попытался возразить я, но отец Александр был в такой великой ярости, что ничего не желал слышать.
– Вот что я решил, – внезапно стихнув и успокоившись, вымолвил он. – Уходи. Оставь нас Христа ради!
– Но я…
– Оставь! Уйди! Прошу! В чем мы пред тобой виноваты? В том, что безропотно пустили к себе в обитель, а ты оказался волком в овечьей шкуре? Да, мы здесь живем по монастырскому уставу и благодарим Бога за то, что он именно нас избрал для такой жизни. Нам другого не надо! И я не хочу, чтобы ты смущал братию, а рано или поздно ты попытаешься это сделать, потому что твоя проклятая ересь, сидя в тебе, требует распространения. Если бы ты был кем угодно: алкоголиком, наркоманом, убивцем, то здесь бы ты смог обрести новую жизнь, но ты словно лукавый, тебя не исцелить. Вон! Изыди! Прочь! Я скажу, чтоб тебя отвезли на станцию.
– Спасибо, отец Александр. За все спасибо, а прежде всего за вашу несгибаемую веру. Просто мы с вами идем к одной цели разными дорогами…
– Полно! Ступай! Не хочу ничего больше слышать от тебя.
– Простите Христа ради. – Я вдруг почувствовал, что всерьез привязался к этому месту, к лесопилке, к людям, которые здесь живут, и, скорее всего, я так чего-то и не понял. Не успел понять… И зачем я вылез со своей «теорийкой»! Накопилось, давно ни с кем не говорил по душам, все работа да молитва, а самое ценное для человека – это возможность общения с себе подобным.
– Прощайте, – сказал я, судорожно сглотнув комок в горле.
– Ступай с богом, – архимандрит было хотел перекрестить меня, но в последний момент рука его опустилась. Так он меня и не простил, даже ради Христа не простил. Такие дела…
3
Я много где работал, и отовсюду меня увольняли. Причин для этого, как правило, было две: распиздяйство и воровство. Сейчас я вновь чувствовал себя уволенным, но по иной причине, и на душе у меня было так тяжело, словно это сам Иисус уволил меня. Передал факсом через архимандрита приказ: «Уволить. Пусть катится на все четыре стороны. Число. Подпись». В трапезной никого не было. Из чулана я достал свою кожаную дорожную сумку «Johnston & Murphy», раскрыл ее, посмотрел на свои карнавальные наряды: ментовскую форму, китайский спортивный костюм, вспомнил, что на мне ряса, телогрейка и валенки, и хотел было снять все это, оставить, но представил, что мне переть двадцать верст до станции по морозу, и переодеваться не стал. Вместо этого оставил на столе в трапезной деньги: так будет правильно. Я не знал тогда, что объявлен в федеральный розыск, что Коваленко ежечасно требует от Шершуашвили доклада о том, как продвигаются мои поиски, что генерал Петя нервничает, а Герман так и не ушел в отпуск, поскольку также занят моими поисками. Просто мне еще немного хотелось побыть в роли монаха, ведь я так люблю сцену и шекспировское: «Жизнь театр, а люди в нем актеры». Если бы можно было что-нибудь вернуть, я бы точно стал актером, великим лицедеем. Я играл бы брата Короля в «Гамлете» и Яго в «Отелло», я играл бы исключительно злодеев, которые интригуют и убивают, но делают это с помощью театрального реквизита. А мой реквизит – пистолет и винтовка – лежал на дне сумки, а ряса спасла меня от федерального розыска, но об этом чуть позже.
Монаси были на послушаниях кто где, я зашел в лесопилку, попрощался, пожал руку Акинфию. Тот сегодня был здесь и отвлекся от своей работы (резной оклад для иконы был почти закончен), отложил в сторону стамеску (помню, я тогда подумал, как по-разному некоторые используют ее), сдержанно ответил мне и вдруг, совсем не в своей манере, вскочил и сбивчиво, стесняясь, предложил принять от него на память одну вещицу. Это была фигурка Иисуса высотой всего сантиметров в десять, но выполненная с потрясающим мастерством, с тонкостью необычайной. Иисус протягивал правую руку и смотрел прямо на меня. Я смотрел на фигурку словно завороженный, и слова благодарности застряли в горле. Когда же я все-таки опомнился и поблагодарил его, Акинфий сердито махнул рукой:
– Да ладно, чего уж. Счастья тебе. Вспоминай монастырь-то. Может, еще вернешься…
– Может, и вернусь, когда мозги кипеть перестанут и сам с собой примирюсь. Когда себя найду.
Выйдя на монастырский двор, я осмотрелся и решил в последний раз подойти к кресту, окинуть взглядом устье Двины, к тому времени еще не вставшей, еще судоходной. С крестного холма, который монаси называли Голгофою, открывался вид настолько захватывающий, что можно было часами простаивать на беломорском ветру, не замечая его холодных пальцев, так и норовивших забраться под одежду, и любоваться панорамой нижнего берега: перелесками, невысокими скалистыми морщинами, угадывающимся впереди морем, облака над которым были особенно белыми. Белое море, я так и не увидел его, не понял, какое оно, не зачерпнул в ладонь его влаги, не попробовал на вкус соль его. Жаль. Я подошел к кресту, провел по нему рукой: гладкий от ветра и теплый, ведь дерево же. Еще раз посмотрел вниз, полюбовался видом, позавидовал каким-то людям, идущим двинским фарватером на маленьком белом пароходе. Вспомнил Вертинского:
– И моя душа уходит, ноя, по снегу в монашеском обличье, – продекламировал я напоследок то, что надуло мне в голову ветром с Белого моря. Пароходик, похоже, готовился причалить, и у меня даже появилась мысль спуститься, упросить их взять меня с собой, но я отчего-то не решился и, покинув холм, зашагал к станции.
«Не хочу стать капитаном Изангрием. Земля под ногами надежней, – успокаивал я себя, отметая прочь сожаленья, – да и мало ли откуда и куда он плывет, этот пароходик?»
До монастыря можно было добраться двумя способами – электричкой или вот так, по воде. Внизу была небольшая пристань, и к ней порой швартовались прогулочные катерки, привозили в монастырь туристов. Случалось это, по рассказам послушников монастырских, в основном летом. Но, может, и сейчас кому-то захотелось посмотреть на этот затерянный мир. Кто знает? Тем более мне с ними рядом делать нечего, да еще и в монашеском облаченье. Замучают расспросами, станут глазеть, пальцем показывать.
Дорога у меня спорилась, влекла под гору, и за полтора часа я отмахал километров десять, то есть половину пути. Я очень торопился, волновался, кабы не опоздать на электричку, поэтому назад не оглядывался и был увлечен только своим движением и мыслями о том, что делать дальше. «Возвращаться в Москву, а там будет видно». Об Аргентине я старался не думать, слишком далекой она казалась здесь, на лесной дороге под Архангельском. До слуха моего донеслось какое-то непонятное мне вначале стрекотание, словно где-то затрещал валежник под тяжестью медведя, лесного барина… Стоп. Какой еще медведь на хрен! Медведь ходит так тихо, что его с двух метров не услышать – это я знаю от охотников, а это же… автоматная стрельба! Я остановился в нерешительности. Ну и что, что стреляют? Мало ли кто это может быть. Наверняка браконьеры. А я уже на полпути к станции, и медлить нельзя: нет в запасе времени, уйдет электричка, и пропаду я тогда, если не попрошусь на постой к кому-нибудь из маленькой деревушки возле станции. Пойду?
Вновь послышался этот треск. Нет, теперь не могло быть сомнений – это действительно стреляют, много