которому издревле прямилась жизнь, остался. И крепок он.
-- А перестройка?
-- Перестраиваться, конечно, придется, но по стержню. Время пришло старый кафтан на новый менять. Но шить его надо по нашей мерке, чтобы под мышками не жало. Потому и князь появился. Правда с кривдой схлестнулись -князь со товарищами и Обалдуев с командой. Мнится, в этой сшибке некое новое родится. Ты, Федька, теперича вовсю наблюдай, как история-то слагается. Тебе сгодится. Да про донце, про донце не забывай.
Дед, кряхтя, поднялся из-за стола. Тыча костылем в пол, переместился к окошку, глянул из-под седых бровок на горящий в облаках крест и, как бы подытоживая беседу, спросил:
-- Видел?
-- Да, -- кивнул Федор Федорович.
-- То-то, -- пристукнул костылем дед. -- Ну, спасибо за хлеб-соль. -- И направился к двери, а когда оглянулся, переступая порог, Федор Федорович обомлел: 'Да это же... Гостомысл! Тот, из сна!' -- но тут же окоротил себя: экое привидится.
10
На работу в краеведческий музей Федор Федорович шел особой провинциальной походкой, не присущей жителям огромных городов, экономящим время на передвижении, отчего жизнь их, не увязанная медленной ходьбой, располагающей к размышлениям, превратилась в ряд случайных происшествий. Федор Федорович шагал, как когда-то шагали наши предки и как еще и по сию пору ходят люди в махоньких городках, где ходьба не просто перемещение из одного места в другое, но акт, равный по значению созиданию, -- при неспешной ходьбе мысли, воссоединяя прошлое с настоящим, порождают предвидение. Кроме того, и погода к размышлению располагала. Выйдя из дому, Федор Федорович не почувствовал даже подобия ветерка. Облака были неподвижны. Словно сизое толстое одеяло растянулось над городком, храня солнечное тепло, испущенное накануне, и в безветрии бродил яблоневый дух, то вздымаясь к облакам, то опускаясь к земле, перемешиваясь с запахами поднебесной влаги, дорожной пыли, свежевыкрашенных заборов, молодых подзаборных крапивы и лопухов и приползшей от железнодорожного вокзала легкой каменноугольной гари. Тихо было. Только еле угадывались ухом далекие тяжкие удары заводского молота да гудели над яблонями пчелы.
Думать Федор Федорович начал с того, что принялся перебирать записи из заветной тетради, оглаживая и ощупывая мысленно их, примеривая каждую к событиям вчерашнего дня, откладывая в дальний угол памяти, если запись не касалась создавшейся ситуации. Ему казалось, что оценить происшедшее он должен, равняясь на народную мудрость, на опыт прошлых поколений, вложенных в слово, дошедшее сквозь века, потому что самому судить вчерашнее не хватало силы. Никогда ему не случалось бывать в таких положениях, когда привычно считаемое правдой -- ложь, а ложь, тоже привычная, -- вдруг правда. Зачем скрывать, было у Федора Федоровича мненьице, что князья да дворяне издревле враги народа, а вожди из своей среды -- друзья. И шесть лет перестройки сделали свое: Федор Федорович, несмотря на серьезное изучение истории, под влиянием всеобщего отрицания, исходящего с газетных листов, незаметно для себя уже косо поглядывал на государство и государственную политику, определявшую прошлую жизнь, и считал, правда не совсем осознанно, что именно неограниченное личное право -- залог всеобщего счастья в стране. Идея эта настолько была проста и завлекательна, что постепенно почти обезличила материал, накопленный за десятилетия изучения истории, предписывающий осторожно относиться к подобным идеям, порождающим рознь и нестроение. Если в начале восьмидесятых годов он почти склонился к мысли, что эволюция -единственный жизненный способ развития, что крепкая государственность -залог свобод, что права личности защищаются только правом общества, гарантированным государством, то когда грянула перестройка, Федора Федоровича вознесло на демократической волне. Ему показалось, теперь стало лучше жить даже просто потому, что наступила гласность, и он уже всерьез задумался, что прошлые выводы ошибочны, он, как некий 'кабинетный червь', выстроил свое учение на архивной пыли, а жизнь, настоящая, бурливая да кипучая, опрокинула все. На выборах Федор Федорович голосовал за Обалдуева, за город-сад, за радикальные реформы, а когда Древлянск посетил известный столичный демократ, даже пошел на митинг и вместе с сотней таких же согорожан от души кричал: 'Даешь! Долой!'
И вот случилось невообразимое. Но больше всего Федора Федоровича поразило не то, что в Древлянске появилась какая-то Коллегия, а то, что было написано в грамоте. Именно это не укладывалось в голове. А тут еще дед Акимушкин со своими поучениями. Кругом выходит все не так: не так мерил жизнь, не тем людям верил. Федор Федорович страдал, как юноша, познавший крушение надежд.
Представив себе Обалдуева, читающего грамоту, он вспомнил формулу учителя Струкова, поделившегося ею с друзьями за бутылкой вина: 'Нормы политики должны быть не внутри нее, а вовне -- только тогда политика нравственна'. Потом выпрыгнула на ум частушка: 'Меня мать гулять не пускает ночью. А я днем пойду -- больше наворочаю!' Следом за ней голос деда Акимушкина произнес: 'Все грешны, да грехи разные. Грех, Федька, мера расстояния между человеком и Богом', и тут же деда перебил учитель Струков: 'Не мы за триста лет не сумели разглядеть европейскую высоту, а Европа не сумела разглядеть высоту нашу. Но это бы еще так-сяк. Страшнее Европы -наши левые. Они в силу своей исключительной левизны отрицают собственную культуру'. Далее же вспомнился заголовок газетной статьи, которую в свое время Федор Федорович обозвал чушью собачьей: 'Тотальное уничтожение православного бытия'.
Именно этот заголовок и двинул далее строй мыслей. Они вдруг потянулись неспешной чередой под стать размеренному шагу Федора Федоровича, укрепляя в нем проросшие сегодня хилые сомнения, которые, словно ростки на картошке в подполе, бесцветные до этой минуты, озаренные новым сознанием, обрели наконец положенные им цвет и крепость. Федору Федоровичу вольней задышалось. Медленная походка его сделалась твердой, и он незаметно для себя принялся каблуками попирать древлянскую землю на хозяйский лад: вскинув голову, выставив подбородок, резко отмахивая такт шага рукой. Преславное и предивное восстало в нем, извека свыше дарованное каждому русскому человеку: узрев опасность, он тут же обрел покой и уверенность, что трудами своими ее отринет.
А мысли текли и текли. Федор Федорович думал, что трудно оставаться самим собой, когда все употреблено, дабы ты самим собой не был. А ведь существовала в Древлянске своя коренная культура, когда созидание ставило целью расцвет души, когда труд освещался принципом разумной достаточности, когда, не забывая о себе, помнили и о предстоящих поколениях: дескать, жить надо так, чтобы потомков не обездолить, чтобы и им достало плодовитой земли, чистой воды и свежего ветра. Люди умели распознавать дьявольщину, всесильно ей супротивились, видя в этом главное, что предопределил им Господь, наделив их доброй волей. Добрая воля осознавалась как путь к добру, к совершенству людей и земли Русской.
'Похоже, и в политике все вершилось так, -- рассуждал Федор Федорович. -- Все направлялось на то, чтобы народ за государством как за каменной стеной пахал, сеял и богател, детей растил да умнел из рода в род. Правда, многое не получалось, но было стремление, из века в век крепла определенность народного бытия -- идея! А теперь что за идея? Город-сад? Прекрасно! Только для кого тот сад плодоносить будет? Ведь, судя по всему, новая идея преподносится однозначно: город-сад, мол, да, но сами вы его, без руководящей цивилизованной силы, не построите, так как не приучены самостоятельно созидать -- вечно у вас на Руси немцы командовали. А посему помалкивайте и делайте то, что вам велят! Получается, в народе искореняется самостоятельность, самосознание, воля к борьбе. Но коли нет воли, значит, плати за право на своей земле жить. А чем? Той же землей?'
Удивившись выводу, Федор Федорович замедлил шаг, но мысли вновь побежали чередой, и он двинулся в прежнем темпе и, только свернув в переулок, ведущий к музею, остановился, спросил себя: 'А когда уже нечем платить станет?' -- и ужаснулся вопросу, вернее, тому ответу, который следовал за ним.
11
Древлянский краеведческий музей располагался в храме Петра и Павла, самом большом в городе, построенном в прошлом веке на купеческие деньги, изумлявшем своим неправославным великолепием, которое порождало лукавство вместо смирения. 'Хотелось как краше, а вышло вона что! -- чесал, бывало, затылок купчина Пряхин, зачинщик строительства. -- Ну да это по первости, а тамо-тко и попривыкнет глаз'.
Но за сто лет глаз так и не привык ни у купца, ни у его потомков. Вид храма и теперь возбуждал под сердцем что-то вроде щекотки, отчего не то что о божественном, но и о мирском не думалось. Даже члены различных столичных комиссий, посещавших Древлянск для надзора за установленным порядком, люди, не верящие ни в Бога, ни в атеизм, и те смущались. Всегда, углядевши храм, перстами в него тыкали и вопрошали с плотоядными полуулыбочками на вздрагивающих устах: 'А там у вас что?' И когда им