«красный уголок», набитый ходячими больными и больными в инвалидных колясках. На всех больных были одинаково блеклые больничные пижамы и тапочки на босу ногу, и все они, подавшись телами вперед, напряженно смотрели в черно-белый экран телевизора, поднятый на две больничные тумбочки. По телевизору шел прямой репортаж из Кремля, с заседания Верховного Совета СССР. Когда мы вошли, телекамера показывала какого-то депутата, который, стоя посреди зала, кричал:
— Мы обсуждаем проект закона о забастовках! Но формулировки, которые нам тут предлагают, практически исключают возможность этих забастовок! — он переждал шум кремлевского зала и продолжил: — И это делается в то время, когда в Донбассе за десять дней забастовки не добыто и тонны угля! Вы, товарищ Шилаев, понимаете, что вы нам предлагаете? Да если мы примем ваши формулировки, то завтра вообще вспыхнет всеобщая забастовка по всей стране!
— Правильно! Точно! Будем бастовать! — азартно зашумели больные в «красном уголке». Я подумал, что десять лет назад, в мое время, телезрителей так возбуждали только хоккейные матчи.
А телекамера уже перешла на Шилаева, лидера советских государственных профсоюзов. За ним был виден президиум съезда во главе с Горбачевым. Сидя в центре президиума, Горбачев нервно постукивал белыми пальцами по красной скатерти стола.
— Но товарищи! — сказал с трибуны Шилаев. — Здесь же все наоборот! Мы просим Верховный Совет предоставить право трудовым коллективам и профсоюзным комитетам объявлять забастовки в тех случаях, когда администрация не выполняет достигнутых договоренностей.
— Где это написано? — снова крикнули ему из зала.
Тут Карина высмотрела среди больных своего мужа и окликнула его:
— Костя! Зайко!
А когда он, еще возбужденный дебатами в Верховном Совете, вышел с нами в коридор, Карина вручила ему обе авоськи с едой, чмокнулав щеку, пожала мне руку и быстро исчезла, цокая каблучками по кафельному больничному полу. А Костя сказал мне:
— Дай сигаретку! Быстро!
— Нету у меня никаких сигарет! Я же не курю! — соврал я.
— Ты не куришь?! — Костя даже сплюнул с досады. — Елки-палки! — И тут же продолжал с такой же восторженностыо, как телережиссер Залкинд в Доме кино: — Ты видишь, что у нас делается в стране? Революция, старик! Мы еще поживем при капитализме!
— Я вижу, — произнес я.
— Да ладно, не смотри на меня так! Ну, схватил инсультик, бывает. Я же теперь не в кино, я свой кооператив организовал — частная сеть кинотеатров, независимая от государства. Но две недели назад эти суки приняли новый закон по налогам — до 90 процентов! Ты можешь себе это представить?
— Карина сказала, что у тебя есть наш фильм.
— Сказала-таки! Вот бабы! — огорчился Костя. — Я хотел первым увидеть твое лицо при этой новости!
— Но каким образом, Костя? Ведь фильм смыли, я видел акт рязанской кинофабрики!
— Вадя, это же СССР. Ты забыл? Тут за бутылку водки можно сделать то, что на Западе не купишь за миллион. В этом же вся прелесть нашей державы! За день до уничтожения фильма проявщики ночной смены рязанской кинофабрики сделали мне дубль-позитив. Ну, конечно, это стоило не бутылку, но какая разница!…
Я смотрел на него и не знал, что сказать. После приказа министра, запретившего всем киностудиям страны брать меня на работу, я вспомнил о своем еврейском происхождении, послал эту великую державу к чертям собачьим и в потоке еврейской эмиграции уехал в США. Хотя я не говорил по-английски, не читал «Variety» и «Times», не играл в текши, никогда не носил французских галстуков. Но у Кости, который по своим организационным талантам мог бы легко войти в первую десятку голливудских продюсеров, не было еврейской крови, и он остался в СССР. И когда я ехал в Европу и в Америку, любуясь картинами Боттичелли во Флоренции и скульптурами Микеланджело на юге Италии, когда я дышал средиземноморским бризом на Капри и пил «капучино» на виа Венето, — в это самое время Костя Зайко, рискуя собой, спас мой фильм. Фильм, который был арестован КГБ и который приказал уничтожить сам Министр кинематографии СССР. Костя просто выкрал у них эту картину. За что мог, конечно, поехать совсем в противоположную от Европы сторону лет эдак на десять. Я смотрел на Костю и не знал, что сказать.
— Well, — произнес он, читая мои мысли. — Может быть, теперь ты дашь мне сигарету?
Я покачал головой.
— Не дам.
— Понимаешь, старик, — сказал он. — Фильм, если ты помнишь, был на двух пленках — изображение отдельно, а звук отдельно. Так вот я спас только изображение. Фонограмму — не удалось, из-за ерунды сорвалось! Главное, я даже отключил подачу энергии на фабрику, чтобы задержать…
— Что? Что? — я не поверил своим ушам. — Ты отключил энергию кинофабрике?
— Ну, это было просто! — отмахнулся Костя. — У нас же все делается по плану, но с бардаком. Смыв фильма был запланирован на 12 января. Поэтому я прилетел в Рязань восьмого, думая, что у меня куча времени в запасе. За три ночи, сам понимаешь, мне могли вынести с фабрики не только наш фильм, но и половину проявочных машин. Поэтому я не спеша звоню из гостиницы диспетчерше фабрики, приглашаю ее на вечер в кабак, а она говорит: «Костя, сегодня ваш фильм смывают». Оказалось, у них какая-то дырка в плане, Братский комбинат не поставил им целлюлозу, и они за час до моего прилета сунули наш фильм в ванны с раствором. Ты представляешь? Как у меня тогда инфаркт не случился — вот что удивительно! Но, слава Богу, они начали со звуковой пленки! Ну, сам понимаешь, я не мог отменить приказ директора фабрики и вообще не мог засветить мой интерес к этому фильму, я же прилетел получать у них пленку для своей новой картины, вот и все. Короче, что мне делать? Я схватил такси и помчался на электростанцию. И за два ящика водки отключил подачу электричества на кинофабрику. Просто. А вечером, когда директор и парторг фабрики ушли спать, я включил фабрике энергию, и ночная смена проявщиков пленки скопировала мне позитив. Но фонограмма погибла, старик, извини. Правда, все можно озвучить заново, если… — тут он замялся и отвел глаза.
— Если что? — спросил я.
— Ну, понимаешь, Вадим… — произнес он словно бы через силу. И спросил: — У тебя правда, нет сигарет?
— Нет, — опять соврал я, хотя уже и сам смертельно хотел закурить.
— Понимаешь, старик, — сказал он снова. — У нас, конечно, гласность уже и свобода, все так. И если я вытащу сейчас этот фильм, то все будут кричать, что я герой и так далее. Но никто не знает, что может случиться завтра. Какой-нибудь Гидаспов, Нина Андреева или Лигачев станут на место Горбачева и — конец, мы снова при социализме. И вот тогда КГБ от меня мокрое место оставит. Сам понимаешь, я же у них целый кинофильм выкрал. Они таких вещей не прощают.
— Ну так черт с ним, с фильмом! — сказал я как мог небрежней. Потому что Костя был совершенно прав, в этой стране в любой день может случиться что угодно, вплоть до правительственного переворота. А кроме того, у Кости всего неделю назад был инфаркт, и не мне толкать его сейчас на очередную авантюру. — Бог с ним, с фильмом, старик, — повторил я. — Мир прожил без этого фильма десять лет, проживет еще годик.
— Подожди… — поморщился он. — Есть другой путь. Предположим, эту копию за пол-литра водки сделали не на рязанской кинофабрике, а на «Ленфильме». И не в январе семьдесят девятого, а в июле семьдесят восьмого. И не для меня, а для тебя. Понимаешь?
— Нет…
— Ну как же? Все просто! Ты предчувствовал, что у фильма могут быть неприятности, и, на всякий случай, за пару бутылок водки сделал себе в студийной лаборатории копию позитива. Потом нелегально вынес ее со студии и закопал у бабушки в саду. А теперь ты приехал, достал из земли ящик с фильмом и принес в Союз кинематографистов — пожалуйста! А потом сел в самолет — и гуд бай, никакой КГБ тебя не достанет. А мой кооператив купит у Союза кинематографистов эту пленку, мы ее сами озвучим и будем показывать в сети своих кинотеатров. Конечно, при условии, что ты, как автор фильма, дашь нам такое право, — и Костя лукаво посмотрел на меня своими серыми глазами.
— How much?