«империя» произнести страшно! В стране с такой силой пахнет кровью, что я этот запах слышал на американском континенте, а они собираются торговаться с народом по поводу стоимости заводов.
И вдруг… меня сливно током ударило: черт возьми, а не потому ли все те два года, что я писал свой роман-предсказание, меня терзала по ночам черная кошка дурных предчувствий? Я писал о гражданской войне и крови…
— Извините, — остановил меня чей-то голос.. Я поднял глаза. Сорокалетний усатый мужчина — тот самый, который зырился на меня сначала в зале Дома кино, когда я встретил там Марину Князеву, а потом следил за мной в буфете этого Дома, когда я ел там бутерброд и запивал теплым абрикосовым соком, — стоял передо мной в гостиничном коридоре, загораживая дорогу.
— Разрешите представиться, — сказал он. — Моя фамилия Строев.
— Оч… оч… — начал я, мысленно ощущая холод стальных наручников на руках и понимая, что уж тут-то КГБ поймал меня с поличным: мало того, что я нелегально вернулся в Москву из Ленинграда, так еще и проник в гостиницу, где живут все депутаты советского парламента! — Очень приятно…
— По вашему лицу этого не скажешь, — улыбнулся усатый. — Но вы, наверно, не врубились. Я Олег Строев, бывший муж Лизы.
— О-о-о! — выдохнул я с таким облегчением, словно уже отсидел год в Лефортовской тюрьме и выпущен в обмен на какого-нибудь советского шпиона, — О… Вы… Вы, кажется, хоккеист?
— Был. Сто лет назад, — усмехнулся он. — Сейчас я занимаюсь деловыми играми. По заданию ельцинской группы мы просчитываем модели социальной реакции разных слоев населения на реформы экономики. Завтра с утра у нас заседание в Доме архитекторов, приходите.
— Спасибо, я сегодня уезжаю в Ленинград.
— Жалко. А как там Лиза?
— Мы разошлись, — сказал я сухо.
— Я слышал. Но я имею в виду вообще? Как она? Она делает что-нибудь на сцене?
Я посмотрел ему в глаза. Когда-то этот большой, крупный русский мужик любил мою жену. Я никогда не спрашивал у Лизы, почему они разошлись, но, помнится, она говорила, что он ничем не интересовался, кроме хоккея, и она ушла от него. Но вот он бросил свой хоккей, стал не то социологом, не то экономистом и — я вижу по его глазам — продолжает любить Лизу так, как я свою Аню. Но что я могу сказать ему — моему двойнику?
— Нет, — говорю я. — Она не играет на сцене.
— Понятно… — произносит он со вздохом. — Извините, что я вас задержал. Всего хорошего.
И он — мой странный двойник — протянул мне руку. Я пожал эту руку, сказал:
— Счастливо.
Он пошел по коридору, но даже его спина укоряла меня в том, что Лиза не стала американской кино— или театральной звездой.
43
Я вышел из восточного подъезда гостиницы на площадь Революции. Звонить Гдляну было рано, и, чтобы убить время, я решил пройтись по Москве. Конечно, это надо было сделать в первый день, а не в последний. Но с первого дня в Москве меня так закрутило в водовороте событий, что, кажется, только сейчас, на шестые сутки, я вынырнул на короткую паузу.
Было 9.15 утра, улицы уже палили августовским жаром. Я достал из кармана магнитофон и стал наговаривать все то, что вижу. Просто так — себе на память.
«Проспект Маркса. Оглушительная новинка перестройки — платный кооперативный туалет. Заходишь, платишь двадцать копеек. Кафель на полу и на стенах. Старуха уборщица моет тряпкой пол и следит, чтобы все бросали деньги в тарелку. Рулон бумаги на весь туалет один — перед коридором кабин. Отрываешь себе кусок бумаги и идешь в кабинку. Если не хватит, придется за новой порцией бумаги выскакивать из кабины со спущенными штанами…»
«Всюду разбитые мостовые и какой-то всеобщий оглушающий ремонт: возле Большого и Малого театров, в гостинице „Метрополь“, перед универмагом… Пыль, грохот, не слышу сам себя! „Метрополь“ ремонтируют финны, хорошо бы всю страну отдать им на ремонт… В скверике за Центральным универмагом — гигантская очередь к совершенно пустым киоскам — ну, пятьсот человек! Подошел, спросил, за чем очередь? Ждут мужские рубашки. Иду дальше по улице. Вывеска на пустом киоске: „Джинсы индийские — 70 рублей“. Тоже стоит гигантская очередь, ждут. Джинсов нет, продавщицы нет, очередь есть…»
«Иду в потоке прохожих по Столешникову переулку. Это самый центр Москвы, как 47-я улица в Нью- Йорке между 5-й и 6-й авеню. Но — жуткий ремонт, вся мостовая разворочена, все грохочет, пыль страшная. Черт, чуть не попал под машину! Душно, жарко! А вот прямо с лотка продают „Пепси“, 17 копеек стаканчик. Даже не с лотка, а с каких-то ящиков. И наливают не в бумажные одноразовые стаканчики, а в стеклянные, многоразового использования — те, от которых приходят в ужас американцы…»
«Иду в толпе через Пушкинскую улицу. Ой, толкнул женщину! Между прочим, толкнул и даже не извинился. Да она и не оглянулась. Тут все друг друга толкают, как рыбы в нерест…Пивной бар на углу. На ступеньках вниз стоит знакомая очередь. С тех пор стоит, как я уехал…»
«Вышел из Столешникова переулка, подхожу к улице Горького. А вот знаменитый на всю Москву грузинский ресторан „Арагви“! Вах! На двери ресторана — эмблемы кредитных карточек! Да, это уже прогресс — наконец-то московские рестораны принимают „Визу“, „Американ экспресс“ и „Дайнерклаб“!…» 'Ресторан «Центральный» на улице Горького. Вывеска: «Ресторан высшей наценочной категории». Что это значит? Зайдем посмотрим. У пустой раздевалки стоит старичок швейцар. Подхожу.
— Скажите, а что это значит — «высшей наценочной категории»?
Голос швейцара:
— А это самый дорогой ресторан!
— Ага, понимаю. Но можно просто сказать: ресторан высшей категории. А что такое «наценочной»?
— А это еще пять процентов за культурное обслуживание.
Пытаюсь шутить:
— Ах, вот оно что! Мало берете! Наверно, некультурно обслуживаете!
— А если без пяти процентов, так что — меня можно коленом толкать? — говорит швейцар.
— А с пятью процентами толкают?
— Не изменилось положение! Как было, так и есть! То была курица рубль пятьдесят, а сейчас она три с чем-то. За эти пять процентов повысили зарплату официантам.
— А вам?
— А я получаю гроши, а несу материальную ответственность.
— За что? За вешалку?
— За норковую шубу, которая стоит 12 тысяч! Я принимаю ее, стою и дрожу. А мне платят 87 рублей в месяц. А шапка? Шапка стоит 1200 рублей. Он ее сдает и говорит: она из соболя, 1200 заплатил. А я же не скорняк! Из соболя она или из кошки — я вешаю и дрожу.
— А рэкетиры вас беспокоят?
— А я это слово не хочу даже понимать! Что значит рэкет? Мне семьдесят лет, я всю жизнь прожил, и никакого рэкета не было! Если человек совершил преступление, его сажали в тюрьму. А сейчас — рэкет! И я удивлен, почему и по телевизору, и в печати выступает министр — и все нет законов! Куда наши законы подевались? А? Я вас спрашиваю!
— Мне трудно сказать. Я приезжий.
— А новых законов не выпускают, тянут! Какие они будут — гуманные, негуманные?
— Понятно. Ну, спасибо вам…
— Нет, я от души говорю, как с человеком. Мне вчера жена говорит: вот по телевизору — там зверство, там убили, там рэкет. Почему же раньше такого не было? В чем дело? Что это за рэкетиры? Откуда?
— Ну, может, они раньше были, но их не показывали?
— Ну, раньше преступников находили, сажали в тюрьму и расстреливали, если они убийцы. И я удивлен, куда рэкетиры только деньги девают?!'
«Ладно, пошли дальше. У микрофона Вадим Плоткин, я веду прямой репортаж из столицы Советского Союза, города-героя Москвы. Только что вы прослушали интервью со швейцаром ресторана „высшей наценочной категории“! Продолжаю проход по улице Горького. Господи, а это что? Опять афиша