даже собак едят, не считая лебеды и крапивы.
– Так и написано? – Сталин спросил с некоторой тревогой и с заметным акцентом. Заметил Поскребышев – когда Сталин волновался, его гортанный грузинский акцент был заметен сильнее.
– Так и написано…
– Да, – Сталин пошёл по кабинету, – все от меня ждут хлеба. Микоян просит добавить хлеба немцам, ему об этом сообщил Жуков, Хрущёв для Украины поблажки требует. Понымаешь, всем хлеб нужен.
– Что ответить этой женщине, товарищ Сталин?
– Ничего не надо отвечать. Просто пошлите письмо товарищу…
Сталин на секунду задумался, и Поскребышев поспешно спросил:
– Товарищу Жуку, вы хотели сказать?
– Какой Жук, какой Жук? Жук бывает навозный, вот какой жук.
Вспомнил Поскребышев, что несколько недель назад Сталин принимал будущего секретаря обкома этой чернозёмной области. Сталин долго крутил его объективку и вдруг раздражённо сказал:
– Кто такую фамилию вам придумал?
Сорокалетний коренастый крепыш, украинец из Сталино, не растерялся, ответил спокойно:
– Такую родители подарили…
– Сын за родителей не отвечает, товарищ Жуков. Вы меня поняли?
– Понял, товарищ Сталин…
– Ну и хорошо. Такой в России фамилии быть не должно…
Тогда были срочно оформлены партбилет и паспорт на фамилию «Жуков», и инцидент был исчерпан, но Сталин не забыл это и сейчас. Размашисто, с правым наклоном он написал: «Тов. Жукову. Разберитесь», – и расписался.
Снова тихо, как и вошёл, Поскребышев выскользнул из кабинета, оставив Сталина один на один с бумагами.
Три недели прошло, как была Евдокия Павловна в Товаркове, а всё болела и болела душа. Ей снились все эти дни одни и те же сны: земля, разверзнувшаяся, в глубоких трещинах, как в морщинах, пугающая темнота, белобрысые мальчишки верхом на огромной рыжей собаке и непременно с острым, похожим на штык, ножом, подмаргивающего председателя Степана Егоровича.
Она кричала от страха, просыпалась, мысли её начинали путаться от ужаса снов, непривычный спазм возникал в груди, в затылке и давил, давил без конца. В подступающей к глазам темноте она пыталась разглядеть предметы, увидеть землю, мальчишек, хитроватого Степана Егоровича, но только через некоторое время осознавала, что это сон, не больше, что рядом тихонько посапывает её муж, и ничего не следует бояться, наоборот, надо гнать прочь от себя пугливость.
Потом к ней возвращалась логика мышления, она снова начинала перебирать в памяти события последнего времени, вспоминала о своём письме Сталину, о резком выступлении на бюро и снова вздрагивала. Да, наверное, не надо ей было торопиться с этим письмом, у Сталина хватает забот и без неё, а о том, что люди голодают, ему, конечно же, докладывают каждый день. По крайней мере – есть кому доложить и без неё. Но в душе всё-таки теплилась надежда, хоть маленькая, но определённая, что её письмо не пройдёт бесследно, должен же быть ответ.
Каждое утро она шла на работу с подъёмом, с тревожным ожиданием чего-то светлого, доброго, хорошего. Но дни проходили в обычных заботах, в совещаниях и заседаниях, во встречах с людьми и поездках в колхозы, а то, чего ждала душа, мозг – не происходило.
В то утро Евдокия Павловна задержалась дома дольше обычного – опять плохо стало Николаю, всю ночь его бил противный сухой кашель, похожий на треск разрываемого полотна, удушье сдавило грудь, и она распахнула все окна, двери, но сквозняк не облегчил его страданий. Наоборот, он начал мёрзнуть, тело задёргалось под одеялом, на лице проступили сизые тени.
Только к утру кашель улёгся, как залегает под утро метель зимой. Николай уснул расслабленно, по- детски засунув руки под подушку. Евдокия Павловна порадовалась за него, за то, что эта тягостная ночь кончилась и, может быть, даст Бог, и болезнь мужа исчезнет, источится без остатка.
Она приготовила завтрак, но будить Николая не стала: сон – лучший лекарь, полезнее любого бальзама, только посидела около кровати в надежде, что муж проснётся. Но, видно, крепко сморил сон больного человека, и Евдокия Павловна с тихой радостью и надеждой на будущее выбралась на улицу.
Который день подряд над Хворостинкой чистое, как голубое льняное полотно, небо, солнце плывёт в желтовато-масляном овале, раскалённое и яркое, будто металл в горне. На берёзах, как осенью, появились крапинки желтизны. Видно, и у деревьев не хватает сил бороться с жарой. На станции протяжно ревут паровозные гудки.
Евдокия Павловна давно живёт в Хворостинке, знает практически каждого и, пока добралась до райкома, пришлось несколько раз останавливаться со встречными, поговорить о житье-бытье. Впрочем, любой разговор сводился к погоде, к изнуряющей жаре, от которой сохнут деревья и картошка на огороде. А Сашка Коротков, инструктор райкома комсомола, белобрысый парень в вельветовой куртке и широченных, похожих на морские клёши брюках (говорят, такая нынче мода), догнав Евдокию Павловну, спросил с ходу, без обиняков:
– Евдокия Павловна, вы хоть знаете, когда дождь пойдёт?
Эх, святая душа этот рыжий, красивый парень! Да откуда ей знать, она что, Бог или его заместитель на земле? А прогнозы, которые шлют в райком синоптики, как гадания на картах, – ни один не сбывается.
Она уже подходила к райкому и неожиданно нос к носу столкнулась с Егором Степановичем Емельяновым. Показалось удивительным, что товарковский председатель оказался в такой ранний час в райцентре. Насколько знает Сидорова, на сегодня никаких сборов не планировалось. Уж если вызывают руководителей по каким-нибудь хозяйственным делам, то заранее шлют телеграммы или по телефону обзванивают. Да и вид у Егора Степановича не для совещаний. На рубашке оторванные пуговицы, китель затёрт, замызган, на сапогах на добрый вершок слой рыжей грязи и пыли. Обычно Егор – сама опрятность и аккуратность, в вычищенные ваксой сапоги можно смотреться, как в зеркало, гимнастёрка поблёскивает пуговицами.
Сейчас Егор Степанович шёл в райком с хомутом на плече, и Евдокия Павловна тихо засмеялась про себя – чудную привычку взяли мужики-председатели. Отпрягают лошадей около райкома, а сбрую – хомуты, седёлки, вожжи – с собой в здание. Получается не официальная контора, а конный двор, по коридору от сбруи пройти нельзя. Бюро заседает, и мужики вповалку лежат на хомутах, а когда пригласят в кабинет первого секретаря с отчётом, просят соседа: «Ты последи за сбруей», – на полном серьёзе просят.
Поначалу Сидорова возмущалась такими порядками – дикость какая-то, превратили райком в свалку хомутов и брезентовых плащей, но однажды, когда у Ольги Силиной в бытность её председателем украли седёлку, она смирилась, махнула рукой. Чёрт с ними, с хомутами, грязи и так хватает в здании, зато воровства меньше будет.
Егор Степанович поравнялся с Сидоровой, попытался улыбнуться, но улыбка получилась похожей на гримасу.
– Никак вызвали в райком, Егор Степанович? – спросила Евдокия Павловна.
– Считай, что вызвали… Только не в райком, а дальше. Жизнь научила не спешить Егора Степановича, и сейчас он внимательно всматривался в Сидорову, буравил её взглядом, прожигал насквозь. Почему так спрашивает, неужели не знает? У них здесь в районе – одна шайка-лейка, одни думки-действия. Небось ещё несколько дней назад всё обсудили. Но, посмотрев внимательно, заметил Егор рассеянный взгляд у Сидоровой, лицо измученное, с ниточками морщин, и другая мысль пришла в голову: а может, и не знает ничего бабочка, как-никак к его делу тоже причастность имеет… Небось, ей не шибко доверяют в таких случаях.
Он ещё раз пристально вгляделся в Евдокию Павловну, отпустил взгляд, сказал глухо:
– В милицию вызывают…
– А почему в милицию?
– Эх, Евдокия Павловна, втравили вы меня в грязное дело. А ведь сам не первый год траву топчу, мог догадаться… Говорят, хитёр бобёр, да на него тоже силок вяжут.