чужие спины не пряталась.
– Тогда почему вы считаете, что надо винить кого-то другого?
– Винить надо того, кто в прошлом году выгреб в колхозах всё до зёрнышка, даже воробьям на поклёв не оставил…
– Но вы и в то время были членом бюро и секретарём райкома. Разве не так? – спросил Жуков.
– А кто меня слушал в то время? Вы поднимите протоколы бюро, прочитайте, что я говорила… Проверьте у того же нашего начальника милиции или у прокурора, каких трудов мне стоило отвести от суда бывшего председателя колхоза Силину только за то, что она в период уборки выдала колхозникам по пуду зерна.
Опять вскочил со стула Константин Иванович, костлявый, высокий, сжал руки в кулаки:
– Да она форменный вредитель, ваша Силина! Мне рассказывал товарищ Ларин перед отъездом, какую аферу затеяла в колхозе. Её по закону за разбазаривание колхозного добра надо судить! Пощадили только человека – как-никак, офицерская вдова, ребёнок-малолетка…
– Силину не судить, а орденом награждать надо за то, что в трудные годы колхоз на свои женские плечи взвалила…
Опять хотел что-то прокричать Волков, но Жуков громко хлопнул ладонью по столу, грубо оборвал:
– Ладно, хватит. Вот что, уважаемая Евдокия Павловна, на вашем письме есть резолюция товарища Сталина: «Разобраться». А разбираться, собственно, нечего. Ваше упадническое, деморализующее настроение налицо. Вместо того, чтоб заниматься делом, поднимать народ на великую задачу подъёма народного хозяйства, вы, как сопливый юнец, плачетесь в жилетку. Так вести себя коммунисту, тем более секретарю райкома – преступно вредно.
– Я уже и преступник? – жёстко спросила Сидорова и почувствовала, как перед глазами качнулся стол с графином, телефон, запрыгало окно. У беды, у тревоги серый цвет, и сейчас он, как саваном, накрыл всю обстановку в кабинете.
Только мельком взглянул Жуков на неё и продолжил свою речь, резкую, отрывистую, будто вколачивал гвозди в тугую стену.
– Да, утверждаю – преступно. И об этом сегодня же скажу коммунистам. Товарищ Сталин нас учит быть собранными, решительными, не раскисать, не распускать нюни. Только слабые люди прячутся на дно лодки. Помните, как об этом написано у товарища Сталина? А сильные гребут, не прячутся от грозы и шторма…
Собравшись с духом, овладев волнением, Сидорова спросила:
– А разве товарищ Сталин не должен знать правду? Наверное, наступил предел выдержки Жукова. Он подскочил на стуле, глаза его полезли вверх, будто и в самом деле могли вывалиться из орбит.
– Да понимаете вы, что говорите? О какой правде идёт речь? Товарищ Сталин – вождь, и он лучше любого из нас разбирается, какая правда нужна народу…
– Правда может быть только одна, – глухо сказала Сидорова и поднялась со стула, пошатываясь. Больше сил говорить и спорить не было. Она чувствовала, что внутри что-то щёлкнуло, будто отключили силу, питавшую её, дрожь колыхнулась во всём теле, сосущий холодок потянул по спине.
– Выходит, надо собирать пленум, – Жуков резко хлопнул папкой, – распорядитесь, товарищ Волков.
Домой возвращалась Сидорова уже в темноте, густой, как дёготь. Ночь легла над притихшим посёлком обвальная, мягкая, точно поглотила дома и деревья, и только на железнодорожных путях настороженно мелькали возбуждённые красные огоньки стрелок.
Евдокия Павловна шла медленно, с трудом отрывала отяжелевшие, ставшие похожими на дубовые увесистые чурбаки, ноги от земли, морщилась и даже тихонько стонала. Ей казалось, что сегодня её растерзали, раскатали могучим прессом в плюшку, в бесформенное пятно, в бесцветную пыль. Оказывается, можно прожить всю жизнь и не столкнуться с людской подлостью и мерзостью, разминуться с нею, обойти стороной и, наоборот, сойтись один на один, впритык, как в рукопашном бою.
Сегодня Евдокии Павловне судьба преподнесла последнее, показала, чего стоит мелкая трусость, жалкая подлость, отвесила фунт лиха. Нет, она не наивная идеалистка, давно живёт на земле, и это значит, что видела всяких людей: смелых и трусов, отважных и не очень, праведников и грешников. Но вот таких, пожалуй, впервые. Где-то читала Евдокия Павловна, что только с молчаливого согласия равнодушных людей царят на земле предательство и убийство, и в правоте этих слов она убедилась на нынешнем пленуме.
Двадцать два человека сидели в зале и как замерли, как набрали в рот воды, как провалились в тартарары… Словно не пленум это был, а поле боя, простреливаемое со всех концов, над которым нельзя поднять голову, и лучшая изведанная тактика – вдавиться вниз, пригнуть голову, сплющиться, в лепёшку раздавиться.
Говорят, коммунисты – мужественные люди. Нет, не увидела этого мужества сегодня Евдокия Павловна, даже элементарной человеческой порядочности не различила. Более того, некоторые пытались её ложью облить, как грязными помоями. Она вспомнила выступление начальника милиции Острецова – и даже сейчас взяла оторопь. И это называется партийное товарищество? А что же тогда называется клеветой и грязной ложью?
Он выскочил на трибуну, взъерошенный, как голубь после купания, заговорил быстро и невнятно о том, что Сидорова, по всей видимости, причастна к организации убийства товарища Шальнева потому, что произошло это именно в те дни, когда она была в Товаркове. Сейчас, кажется, становится ясным, кто убил уполномоченного. Председатель колхоза Емельянов дал сегодня первые показания. «Нет, – заявил Острецов, – я больше чем уверен – ниточка потянется к товарищу Сидоровой, как тянется она к факту разбазаривания семенного зерна».
Нет, Острецов больше ничего не сказал, видимо, Егор Степанович пока принял всё на себя, а заявление начальника милиции – домысел, не больше, но и эти слова прозвучали, как маленький взрыв. К речи Жукова о политической близорукости и беспринципности, паникёрстве и трусости Евдокии Павловны это был солидный довесок, тяжёлый камень, пущенный безжалостной рукой. Напряглась, заглотнула побольше воздуха Евдокия Павловна, словно собиралась нырнуть на большую глубину. Только когда Суровцев, председатель райисполкома, крикнул с места: «Ты, Острецов, факты, факты приводи!» – немного обмягчило душу.
Что расскажет она сегодня Николаю? Как сняли её с работы с обидной формулировкой о политической трусости и близорукости, – сняли единогласно при тихом, равнодушном зале? А может быть, о том, что нет предела человеческому равнодушию и предательству? Ведь, если трезво оценить ситуацию, то люди, сидевшие в зале, знают её давно, практически всю трудовую жизнь, с того самого момента, когда она приехала в Хворостинку после института. Неужели у них не нашлось ни одного доброго слова в её защиту, неужели все её дела были ничтожны и пусты? А может, прав Паскаль, сказавший когда-то, что ветвь никогда не сможет постичь смысла всего дерева?
Но в жизни всё слито взаимно. Брошенное в землю зерно прорастает тугим проростком, а потом нальётся тугим колосом, если прольётся дождь, а влага придёт, если горячий зной выпарит её из почвы. И добро, сотворённое однажды, может прорасти не скоро, не вот сейчас, но обязательно взойдёт, и не злом, не корыстью, не кровавой местью, а именно добродетелью. Значит, и её дела не должны исчезнуть, кануть без следа, значит, и они, растоптанные сегодня, как кованым каблуком, должны взять верх в будущем, дать кучерявые побеги, как прорастает весной шелковистый ковыль.
А может быть, корни сегодняшнего людского молчания надо искать в страхе? Страх – сущность противная, мерзкая, он, как спрут, может поразить волю и мозг. А сколько лет людей держали в страхе, в раболепном преклонении перед Сталиным, перед партией, перед любым начальником? Разве сама Евдокия Павловна не воспитывала это чувство покорности долгие годы?
Где-то читала Сидорова, что величие жизни может быть измерено величием момента. Не хватило сегодня людям этого величия, слишком простым и правильным показалось им желание Евдокии Павловны сделать их жизнь чуть проще, чуть светлее и радостнее…
Она дошла до железнодорожного полотна и теперь, чтобы попасть домой, ей предстояло пересечь